|
Вардгес Бабаян
* Бабаян Вардгес — армянский поэт, член Союза писателей Армении.
С Паруйром Севаком.
Литературные воспоминания
С Паруйром Севаком
От переводчика
Сейчас, когда занавес жизни Паруйра Севака уже опустился, каждое связанное с ним событие, каждое его слово и даже тон, каким оно было произнесено, приобретают особую ценность и новый смысл. После потери родных и близких, подобных Паруйру Севаку людей, каждая незначительная и мимолетная «мелочь» прибавляет свой мазок не только к их биографиям, но и к биографии каждого из нас. Все мы в какой-то мере дополняем друг друга, взаимно обогащаем, неприметно для самих себя объединяемся в общее «Я». Один без другого неполон! А когда случается неотвратимое, мы что-то теряем, уменьшаемся, сиротеем: ведь это нашей сути значительная доля еще при нашей жизни предается земле.
Таким именно близким и родным человеком был для меня Паруйр Севак, с которым я был связан более чем двадцатилетней дружбой. Каждый из его товарищей, а у него их было очень много, вправе считать себя наиближайшим. И ни один не ошибется. Таков уж был характер Паруйра Севака. Он мог быть или очень хорошим другом, или не иметь с тобой никакого дела. В дружбе золотой середины для него не существовало. А дружбы его искали все.
Как в своих произведениях, так и в личной жизни он был неистов и отчаян, щедр в чувствах и мыслях, небанален, искренен и непосредствен. Зажигательный и бурный, он во все привносил свою страсть. Невозможно было знать Паруйра Севака и оставаться безразличным к нему. В нем было нечто неуловимое, что немедля сближало его с людьми. Он обладал неотразимым обаянием. Крайне редки люди, жизнь и дело которых столь гармонично сочетаются, как сочетались жизнь и дело Паруйра. Для него жизнь была творчеством, а творчество было жизнью. Самим своим присутствием он обязывал окружающих к честности и человечности. Мы с ним почти ровесники, но мне казалось, что он личность иного времени, и вместе с певцами Гохтна скитался из края в край и, с бамбиром на груди, воспевал рождение Ваагна и «утро Навасарда». Еще мне казалось, что он вместе с Врамшапухом встречал возвращающегося Месропа Маштоца, и только потом создал «Слово заверения» и «муж» по имени Маштоп…» В монастыре Нарек, при пламени свечи, до рассвета беседовал со святым Григором, и от того так хорошо понимал «Нарек» и стремился снова и по-новому перевести его для своего народа…
Н. Егоров
Еще до того, как впервые свиделся с ним, я слышал его имя, читал уже кое-что из написанного им. Встретились же мы в 1948 году, на первом республиканском совещании молодых и начинающих писателей. Народ съехался из разных районов. Некоторые опубликовали свои первые литературные пробы, некоторые уже выпустили первые книги. С сорокалетней давности фотографии на меня смотрят многие ныне именитые писатели — в то время еще молодые и цветущие; иные с запыленными и окровавленными ногами остались на тернистом пути к Олимпу… А в центре восседают Аветик Исаакян и Дереник Демирчян… Подобно богам, святые, подобно богам, доброжелательные. Не верится, что они были рядом, не верится, что их нет…
В своей вступительной речи Грачья Кочар приветствовал нас словами Ованеса Туманяна:
Добро пожаловать, о, Новые,
О, хорошие…
На той групповой фотографии я и Паруйр стоим бок о бок. Он тоже был молод, но руководил семинаром. Теперь затрудняюсь вспомнить, чьи работы обсуждались, но, должно быть, в изрядных годах был человек. Паруйр сказал ему, что Дурян, Мецаренц умерли в двадцать лет, Варужан — в тридцать, и тем не менее они оставили нам шедевры, а из вас — в три их возраста — поэта уже не выйдет.
— А что, разве осенью деревья не цветут? — упорствовал пожилой человек, который, по-моему, приехал из какого-то араратского села.
— Почему нет, дорогой папочка, иногда цветут, например, груши, да плодов не дают. Извините, конечно, вы в своем возрасте можете иметь детей?
Вопрос был неожидан, и пожилой «поэт» на миг онемел.
— Нет, дорогой сынок, — наконец опомнился он, — мне уже поздно, это дело я оставляю тебе.
Умный был человек, все понял: сунув под мышку потертую тетрадь, ушел. Мы улыбками и аплодисментами одобрили этот диалог.
После того совещания мы иногда встречались с Паруйром, говорили, но особой близости меж нами пока не было.
* * *
— Арташат и Веди — сопредельные «государства», однажды сказал Паруйр. — Мы должны поддерживать друг с другом добрососедские отношения.
После так сложилось, что каким-то постановлением два наших района объединили, и новым административным центром стал Арташат.
Как-то встретился с Паруйром в Ереване.
— Это что, выходит вы — агрессивное «государство»? — спросил он. — Мы оба сейчас находимся на нейтральной территории, что ты будешь делать, если я против тебя совершу «агрессию»?
И, совершил «агрессию», крепко обнимая и целуя меня.
Кажется, мы уже в Москве были, Веди снова превратился в центр отдельного района, получившего название Араратского. Не забыл Паруйр нашу «агрессию»:
— Ну, от вашего колонизаторского ига мы освободились! И мы расцветаем, как равные!
Наш институт помещался в Доме Герцена — на Тверском бульваре. Особое удовольствие мы испытывали от осознания того, что этим же самым коридором когда-то ходил Герцен. Может быть, в этой же комнате, где теперь наша аудитория, писал «Кто виноват?» и «Сороку-воровку». Иногда сидели мы в институтском дворе, на скамье, стоящей под шелестящей осиной, и воображали, что однажды на ней сидел Герцен, хотя оба мы знали: эта ветхая деревянная скамья даже революцию не видала.
Всего несколько дней мы — студенты. После лекции расположились на «Скамье Герцена», сверху на нас сыпались желтеющие листья. Так мы почувствовали осень — желтеющие листья и ветер… Солнце, казалось, заболело… желтухой.
— А что сейчас у нас дома делается, — мечтательно сказал Паруйр. — Висят набухшие соком кисти винограда. Девушки наполняют им корзины. Одна за другой отходят машины… Там с деревьев срываются груши, здесь — шуршащие листья осин.
Телом мы сюда переместились, а душой-мыслью от нашей земли не оторвались. Если точнее сказать — еще не приспособились к нашему новому положению. Только приехали, а уже тоскуем по дому.
— Ты ведь закончил университет в Ереване, аспирантуру, чего тебе и здесь учиться? — спросил я.
Паруйр забавлялся, разглядывая осиновый лист. Казалось, он не слушал меня; чуть погодя показал лист и проговорил:
— Вот смотри, сколько у него жил, но с нашим виноградным листом не сравнить!.. И как быстро пожелтел… Он похож на сердце, а тот…
И скомкав лист в ладони, отбросил его.
— Только здесь, возле нас — театр имени Пушкина, а чуть левее, на улице Герцена, — драматический театр имени Маяковского… Ты заешь, сколько в Москве театров?.. А концертных залов, библиотек, музеев, выставок, литературных вечеров? Не перечислить! Каждое из этих учреждений — еще один институт. Помимо этого, еще и русский народ, и русский язык, который надо по-человечески изучить… Все это вместе называется Москва. Мы у всей Москвы должны учиться, дорогой, иначе сузимся до одного Дома Герцена… Теперь ты понял, почему я здесь?
И Паруйр жадно постигал Москву. Только за один первый год он успел посмотреть весь репертуар Большого и Малого театров. Его часто можно было видеть в Колонном зале Дома Союзов, в концертном зале имени Чайковского, в Центральном Доме литераторов… Для него не существовало литературных и не литературных интересов. Третьяковская галерея для него была столь же литературной, сколь и Дом-музей Горького. Он читал в метро, электричке, на автобусной остановке, всюду, среди пчелиного жужжания сотен людей. Хемингуэй, Сартр, Фолкнер, Стейнбек, Селинджер…По ним, как сам говорил, он не прыгал от автора к автору, а «закрыв счет по одному», в крайнем случае, прочитав его основные произведения, брался за другого. Он легко отгораживался от окружающих. «Если необходимо, — признавался он, — могу писать стихи в доме, в котором свадьба». Своими глубокими познаниями в музыке, театре, литературе, изобразительном искусстве он удивлял всех. Не забудем, что, учась в Ереване, он слушал лекции Грачьи Ачаряна, Манука Абегяна, Арсена Тертеряна, Григора Гапанцяна, Каро-Мелик Оганджаняна. Эти имена сами за себя говорят. Как я уже вспоминал, он и аспирантуру закончил.
Паруйру поручили написать реферат на тему: «Горький и фольклор». На работу дали всего-ничего, но за этот срок он просмотрел все произведения Горького и такой реферат подготовил, что преподаватели и сокурсники единодушно оценили его как кандидатскую диссертацию. Следует добавить, что в эту неделю он не пропустил ни одну лекцию в институте. Понятно, что он изучал Горького и до того — в университете, в Ереване, но все же… Как правило, работал по ночам.
Чтение книг не было для него «досужим времяпрепровождением», оно было серьезным занятием, а еще точнее — страстью его. Читал он не без разбора — цену своему времени знал.
В институте организовали встречу с именитым казахским писателем академиком Мухтаром Ауэзовым. Загодя решили, что встреча пройдет в форме свободной беседы, без официальных речей.
Прежде чем беседовать, следовало познакомиться с произведениями писателя. А выяснилось, что даже его наиболее известный роман «Абай», в 1949 году отмеченный Сталинской премией, никто из нас не читал. Кроме Паруйра. Положение создалось весьма неловкое. Мы прямо-таки физически осязали опасность провала — беседа могла и не получиться. Сидим, молчим. И вдруг Паруйр, как школьник, поднял руку: можно, мол? И, получив разрешение, задал вопрос. И незаметно для всех вопрос и ответ на него переросли в любопытнейший диалог, длившийся более часа. Паруйр превосходно знал не только роман Ауэзова, но и стихи Абая Кунанбаева, и прошлое и настоящее казахского народа. Он сделал несколько тонких замечаний по роману, по образам отдельных героев и даже по объему произведения. Ауэзов пообещал непременно учесть эти замечания при переиздании романа. И потом неожиданно спросил:
— А вы бывали в Казахстане?
— Не имел счастья, — ответил Паруйр.
— Но вы так говорили о наших юртах и степях, что мне показалось…
— Тем я вам обязан, — подхватил Паруйр… — Ваша повесть «На огненном перевале» не только зеркало борьбы между чабанами и баями, но и зеркало казахстанской природы.
Писатель откровенно радовался, выяснив, что Паруйр читал и его повести и рассказы. Возле гостя сидела его дочь, бесконечно влюбленными глазами смотревшая на Паруйра. Она перекинулась с отцом несколькими словами на казахском.
— Видите, — с доброй улыбкой на лице сказал Ауэзов, — моя дочь вносит очень толковое предложение! Мы приглашаем вас к нам в Казахстан, приезжайте, гостем будете и не раскаетесь.
Все мы захлопали в ладоши. Паруйр поблагодарил за любезное приглашение и заверил, что при первой возможности посетит родину Абая. И, действительно, побывал там во время декады армянской литературы в Казахстане. Но, увы, Мухтара Ауэзова уже не было в живых.
Забегая вперед, скажу, что 28 мая 1971 года в составе делегации армянских писателей я вместе с прозаиками Суреном Айвазяном и Леонидом Гурунцем участвовал в праздновании 125-летия со дня рождения Абая в Алма-Ате. Мне довелось выступать на торжественном собрании, конечно же, я вспомнил и о Мухтаре Ауэзове, создавшем грандиозный художественный образ Абая. Во время перерыва ко мне подошла средних лет женщина.
— Позвольте поблагодарить вас, — сказала она и протянула руку для пожатия.
Я пожал руку и удивился: за что?
— За память о моем отце.
— Вы дочь Мухтара Омаровича? Так мы с вами старые знакомые!
— Неужели? — на этот раз удивилась она. — Я вас вижу впервые.
— Во второй раз видите, — поправил я. — Помните встречу с вашим отцом в Литературном институте имени Горького?
Она обрадовалась, узнав, что я был на той памятной встрече. Разумеется, тут же вспомнила Паруйра.
— Знаете, мой отец восхищался им. «Что за удивительный армянин, — говорил он, — знает казахов лучше самих казахов».
Времени для дальнейшего разговора не оставалось — прозвенел звонок, приглашавший в зал. Дочь Ауэзова (имя ее, к сожалению, я забыл) попросила передать самый теплый привет Паруйру. Кто мог тогда знать, что к той поре оставалось всего двадцать дней до рокового мгновения!..
Общежитие Литературного института в те годы находилось в Переделкине. Некоторое время там жил и Паруйр.
Переделкино справедливо называют городом писателей. Это очень красивый поселок, расположенный в лесах, среди вечнозеленых елей — всего в восемнадцати километрах от Москвы. Почти все именитые русские писатели в те годы имели в Переделкине свои дачи: большие двухэтажные деревянные строения на просторных огражденных участках. Часто встречали мы там Илью Эренбурга, Константина Симонова, Константина Паустовского… Вечерами, ведя на поводке огромную овчарку, неторопливо уходил в лес Борис Пастернак. Здесь поселился и турецкий поэт-изгнанник Назым Хикмет… В 1956 году там же мы услыхали выстрел Александра Фадеева, положивший конец его жизни…
Всякий раз, приезжая в Москву, добираюсь до Киевского вокзала, сажусь в электричку и выхожу в этом со студенческих лет святом для меня месте. Возле дороги, ведущей с полустанка в писательский поселок, на небольшом холме — простое сельское кладбище. Среди русских берез, под их напев вечным сном спит на том кладбище Борис Пастернак. В любое время года его могила убрана живыми цветами.
На том же кладбище, под надгробьем, вытесанным из армянского туфа, покоится Вера Звягинцева.
Прости, читатель, пламенные крылья воспоминаний помимо моей воли уносят меня так далеко…
Вернемся в Переделкино. В один тихий вечер решили заодно с другими армянскими парнями пойти в кино. Как раз демонстрировался французский фильм, кажется, «Пармская обитель».
Зрители устремились в деревянный кинозал.
На контроле стояла пожилая женщина. Седые волосы ее были небрежно собраны под шляпой. На плечах — линялая мужская куртка, сохранившаяся, возможно, с военных лет. Показалось, что перед нами черствая и злая женщина: она не церемонилась с входящими в зал, грубила и Паруйра удостоила той же участи: мол, не видите, что мест уже нет, чего лезете? Решили вернуться домой.
В это время подошли трое местных ребят и попытались протиснуться внутрь. Женщина оттолкнула их и потянула на себя дверь. Началась возня. Один из парней, ругаясь, вцепился женщине в плечо. Та едва не упала. Паруйр этого стерпеть не мог — бросился в свалку, схватил сквернослова за ворот и воскликнул:
— Как ты смеешь?.. Она старше твоей матери!
Второй из парней сзади кинулся к Паруйру. Троица в выражениях не стеснялась. Мы взяли распетушившихся «кинолюбителей» в кольцо и, разом присмиревших, заставили уйти.
Между прочим, люди, торчавшие вокруг, молча и равнодушно смотрели на все.
— Парни, — крикнула нам контролер, — идите сюда!
Не двигаясь с места, мы вопросительно глядели на нее.
— Входите, для вас я найду места.
— Спасибо, — сказал Паруйр. — Вы уже объявили, что мест нет, стало быть — нет…
С горьким и противоречивым чувством мы пошли к себе в общежитие.
— Чего ты вдруг влез в скандал? — в пути спросил Паруйра один из нас. — Разве эта женщина не нагрубила тебе?
Ответил Паруйр не сразу. И заговорил так, словно к одному себе обращался:
— Она мать, имеет право. Мать всегда остается матерью, независимо от национальности и профессии… А вы обратили внимание на то, как плохо она одета? Лицо ее покрыто морщинами… Кто знает, сколько хлебнула она в этом мире… Может быть, она потеряла на войне сына, а теперь ровесник сына обижает ее. Она не такая злая, какой кажется…
Я не знаю, Паруйр после написал эти строчки или они к тому времени уже были написаны, но как они характерны для него, поэта и человека:
Всегда, всечасно, мать есть мать, а вы, сыны,
Какими разными вы ею рождены:
Бесчувствен тот, исходит кровью сердца тот,
когда о боли материнской узнает.
* * *
Эстетику читал нам профессор Асмус — очаровательный человек, владевший бездной знаний. Ему было всего пятьдесят лет, а выглядел он, по меньшей мере, лет на десять старше. Он был из тех преподавателей, на лекции которых собирались все студенты. И не только нашего курса, но и других. Тема — этические и философские критерии прекрасного. Как всегда, говорил он спокойно и убедительно, обосновывая сказанное выдержками из Чернышевского и Гегеля. В ходе лекции он задавал вопросы и сам же отвечал на них — такая была у него манера. Однажды спросил:
— Итак, что есть прекрасное? Кто может называться прекрасным?
Мы все понимали, что это риторический вопрос, что ответа на него от нас не требовалось. Но одна студентка внезапно сорвалась с места:
— Паруйр Севак…
Столь же внезапно вспыхнул смех. Смеялись все и вместе со всеми сам Паруйр. Но полька, которая импульсивно ответила на вопрос, не хотела отступать.
— Нет, нет, Валерий Фердинандович, позвольте, — наша польская однокашница вышла к кафедре во всем блеске своих «критериев прекрасного» и с приятным акцентом стала доказывать, чем прекрасен Паруйр:
— Всякий раз, когда я слышу глубокие и меткие суждения Паруйра Севака, читаю его стихи, вижу его изящные и благородные движения, я забываю о его толстых губах, разбитом носе и с завистью думаю: бог мой, как прекрасен этот человек — Паруйр Севак. Если бы я была подобна ему!
Мы дружно поддержали ее рукоплесканиями, вместе с нами и наш профессор.
Не помню повода, но все мы были радостно настроены. С лекции возвращались компанией: Паруйр Севак, Ваагн Каренц, Дереник Сарибекян, Микаэл Рашид, Грант Казарян (Горизонт) и я. Январь был снежным. Земля была укрыта полуметровым слоем, а снег продолжал еще падать. Как всюду парни бросали снежки в прохожих девушек, а бабушки и молодые мамы выкатывали на свежий воздух коляски с малышами. Выйдя из Дома Герцена, мы пошли Тверским бульваром к Никитским воротам. Нам надо было с Арбата на метро добраться до Киевского вокзала, а оттуда, как обычно, электричкой — в Переделкино. Аромат снега помог забыть и усталость, и голод.
Вдруг Паруйр предложил:
— Ребята, станцуем?
— Неудобно, что люди скажут? — посерьезнев, возразил я.
— Пусть говорят, что им хочется, не станем обращать внимания… Они для нас не существуют. Рука об руку станцуем «Кочари».
Паруйр и Миша хорошо танцевали, все остальные танцевать не умели. Но чтобы исполнить «Кочари», много ли нужно?
И на мягком и рыхлом снегу мы огненно пляшем, словно самодеятельная группа на деревенской сцене. Наша цепь постепенно удлинялась. Скоро вместе с нами и не хуже нас, быстро и плавно (два шага вперед, шаг назад) танцевали и две девушки. А в зрителях вообще недостатка не было: случайные прохожие, бабушки с внуками, праздные девушки с двух сторон обступили нас. Воодушевляя нас, зрители прихлопывали в ладоши, а детишки в колясках непонятными возгласами выражали свое восхищение нашим искусством… А снег все сыпал сверху. Так в танце мы добрались до Никитских ворот. Наше самодеятельное выступление прошло «на высоком уровне». Отовсюду нас спрашивали:
— Откуда вы, ребята, кто вы?
Времени на интервью у нас не было, и мы сделали вид, что не понимаем русской речи. Меж собой обменялись отдельными армянскими словами и смеялись. Многие, вероятно, приняли нас за подвыпивших иностранцев, скорее всего — за выходцев из андалузских или мексиканских крестьян. Для этого все основания были, особенно — смуглый цвет нашей кожи. Только мандолины недоставало… Зачем думать, за кого нас принимают? Захотели станцевать, станцевали!
* * *
Честно говоря, я не знаю, как одеваются андалузские или мексиканские крестьяне, но мы были одеты плохо. Плохо и питались. Студенческая стипендия была грошовой, а из дому ждать ничего не могли. Подчас обращались друг с другу, просили несколько копеек на метро или на кусок хлеба. Если так продолжалось бы, ослабли бы мы и захворали. Русская зима была нестерпима для нас. Студенты, направленные другими союзными республиками и зарубежными странами, каждый месяц получали пособие от своих литературных организаций, а мы — нет. Для нас это было изрядно обидно, если не сказать, что унизительно.
И вот Паруйр собрал нас, армян, и предложил: «Давайте сочиним письмо в Це-Ка». Мысль была неожиданная.
— В Це-Ка? — невольно повторил я.
— Ну и что?.. За свой партбилет боишься?
Из нас один Паруйр был в положении, мало-мальски сносном. Но какой ценой? Чего таить, иногда он переводил произведения, которые были ему отнюдь не по душе. А когда в Москве увидела свет на русском «Непримиримая привязанность», экономическое положение его сравнительно улучшилось. Стало быть, заботой Паруйра были мы, наше здоровье… Но что и как писать?
— Пиши, — сказал я, — а я подпишу.
На следующий день наше письмо-жалоба полетело в Ереван. Прошло более месяца — никакого отклика. Напрасно, что ли, ждем?
— Не напрасно… Еще некоторое время подождем, если не ответят, снова напишем, — заявил Паруйр.
Снова писать не понадобилось: в эти же дни каждый из нас получил из Литературного фонда Армении по тысяче рублей (по нынешнему курсу — по сто). Этим мы, конечно же, были обязаны предприимчивости Паруйра, более того — его сердобольности.
Паруйр пригласил меня в «свой дом» — вместе встретить новый год: 1952‑й или 1953‑й. Пришли Нелли Менагаришвили и Асмик Таронян. (С Нелли и Асмик я уже был знаком. Они, близкие подруги, снимали на двоих одну комнату.)
Нелли, русоволосая, длиннокосая, приехала из Тбилиси, Асмик — из Баку. Нелли закончила в Москве аспирантуру и готовилась к защите диссертации. Асмик была из тех, о ком говорят, что они глазами сердце царапают.
Неведомо почему, но Асмик встретилась с Паруйром раньше… Но это была не та встреча, что сулит бесконечность. В тот день я еще не знал, что в их отношениях наступил, говоря газетным языком, радикальный перелом. Женским инстинктом Асмик почувствовала, что день ото дня, час от часу теряет Паруйра. А находит его — не кто иная, как ее близкая подруга Нелли. И теперь она, Асмик, находится здесь всего-навсего в роли близкой подруги Нелли! Обе очень хорошо знали Паруйра.
Внешне он был спокоен, даже шутил и острил. Все это для того, чтобы замаскировать внутреннюю драму. И вот я угодил в эпицентр драмы — до сих пор не понимаю — в какой роли: действующего лица или зрителя. Драматизм момента, распределение ролей хорошо представлял Паруйр, которого, не колеблясь, отношу к тонким знатокам человеческой души, в особенности — женской.
Стрелки часов неумолимо шли вперед. Удары кремлевских курантов смешались с новогодним поздравлением диктора.
Мы подняли стаканы и поздравили друг друга. Выпили и расцеловались. Не заметил, что сталось с губами Паруйра, но губы Асмик вспыхнули от поцелуя. Их губы, небось, вспомнили недавнее прошлое. Асмик, ни слова не сказав, выскочила в коридор, который одновременно служил и кухней. Мы, оставшись втроем, переглянулись. Паруйр движением головы дал мне знак, и я вышел. Асмик я застал мрачной, как туча, нет, не то слово, распаленной застал — пучки молний сверкали в глазах, во взоре ее и даже в руках… Она стояла в тесном коридоре, готовая сражаться, греметь и громить…
— Что случилось, Асмик? — простодушно спросил я, хотя кое-что уже заподозрил. На мгновенье она глянула на меня, словно видела впервые. И тут же припала ко мне, поцеловала, охватила, как хомутом, мою шею горячими руками.
Безнадежно влюбленная, отведавшая непостижимую сладость любви и не насытившаяся ею, она вложила в слезы и поцелуи всю скорбь неожиданно покинутой женщины. Чем и как могла она отомстить своему любимому и своей подруге? Оскорбленное самолюбие и сознание бессилия, протест против судьбы, даровавшей блаженство и тотчас же немилосердно отнявшей его — все это, наверно, сошлось в ней, захватило ее без остатка. И она искала помощи, хотела спастись от самой себя. Разве сторонний это постигнет?
Я попал в неловкое положение. Из попыток успокоить ее у меня ничего не вышло. Попробовал вывести ее на улицу, чтобы свежий воздух помог ей, но она отказалась. Целовала меня и плакала… Слезы ее текли по моему лицу, по моим рукам… О как тяжелы и трогательны слезы женщины!..
Я заглянул в комнату и поманил Паруйра. Он вышел в коридор, я остался в комнате. Нелли ни о чем меня не спрашивала, и сам я ничего ей не сказал. Полагаю, она все поняла без слов. Ведь Нелли и Асмик были близкими подругами. А радио передавало радостную танцевальную музыку. Звуки праздничного концерта заглушали страстное объяснение, происходившее в коридоре. А наше затаенное дыхание в комнате кричало, орало…
Паруйру все-таки удалось вывести Асмик во двор. Сколько они там пробыли? Времени я не засекал. Когда она вернулась в комнату, глаза Асмик были красными… Нелли с победным видом грузинской богини молчала.
…Асмик никак не хотела примириться с жестокой истиной… Но напрасными оказались все уговоры и просьбы, все попытки повлиять на Паруйра. Это оружие утратило боеспособность, в нынешней любви его употребление бесполезно.
Однако в арсенале Асмик было и другое оружие, не очень достойное, но ощутимое. Оно причинило ущерб противникам, но не защитило саму Асмик. Это оружие — жалоба.
Она обращалась с жалобами всюду, куда можно было. И чем больше жаловалась, тем больше отдаляла от себя Паруйра…
От прошедшей бурной любви у Асмик осталась девочка по имени Анаит, лицо которой было точным слепком с лица Паруйра.
В конце года — экзамен по теории литературы. Профессор Поспелов, суховатый мужчина с чарличаплинскими усами, более четверти часа сидит в аудитории, но никто не осмеливается войти к нему. Он требует отвечать ему только по написанному им учебнику — со всеми подробностями. За минувшее полугодие мы распознали его — он многих «режет». И никто не хочет входить к нему, даже отличники. Терпение профессора иссякло, и он вышел в коридор и сухо, своим особенным язвительным тоном обратился к нам:
— Ну, жметесь тут? Наконец, войдете или нет?
Он говорил, а я смотрел на его усы. Мне казалось, что они накладные — с каждым словом колеблются и вот-вот отстанут…
Испуганное молчание продолжается. И он берется за каждого в отдельности:
— Наташа, может быть, вы решитесь, пусть парням будет стыдно.
— Нет-нет, Геннадий Николаевич, я боюсь, — откровенно признается Наташа Тарасенкова, будущий прозаик.
— В таком случае — вы, Геннадий Дмитриевич… Как староста курса и мой тезка… покажите пример.
— Я? — удивился Гена. — Потом, потом!
— Ну, делать нечего, — пригрозил профессор. — Еще десять минут подожду, если не соблаговолите, пойду в деканат и доложу, что курс к экзамену не готов, — и скрылся в аудитории, затворив за собой дверь.
Небеса над нами помрачнели. В самом деле, создалось положение изрядно печальное и, конечно же, смешное. Все мы, в общем-то, прилично учились, можно сказать, вполне хорошо учились, благополучно сдавали все другие экзамены. Столько бессонных ночей провели, готовясь, один другому задавали вопросы, проверяли и перепроверяли. Но мы, входившие по алфавиту в первую семерку, твердо помнили, что, допусти мы маленькую ошибку, профессор поверх очков вперит в нас колючий взгляд и со злорадным пренебрежением скажет:
— Вы не готовы, мой дорогой!
Не прошло и пяти минут, как в другом конце коридора, покачиваясь на торопливом ходу, показался Паруйр. Приблизившись и даже не поздоровавшись, напористо обратился к нам:
— Дети, позвольте войти без очереди — должен спешить, ибо могу опоздать в одно место!
— Проооосим! — в один голос отозвались мы и заулыбались.
Один из «детей» открыл перед Паруйром дверь. Не понимая, чего мы улыбаемся, он вошел.
Ждем, что же будет? Мучительные минуты идут медленным черепашьим шагом. Сдаст ли Паруйр, нет ли?.. И вот он является нам, слегка покрасневший и вспотевший.
— Срезал?
— Что ты получил?
— Какие вопросы были?
С четырех сторон мы подступали к Паруйру, а он не знал, как ублаготворить любопытство всех сразу. Наташа выхватила у него из руки зачетную книжку, раскрыла и, о, диво: «Отлично»! Мы не верили!.. Чего мы жмемся здесь мокрыми курами? Напрасно, говорим себе, ждем — все не столь ужасно, как представлялось! Вот пожалуйста, человек решился и, положив в карман «пятерку», отделался от экзамена!
Сразу три души ринулись в аудиторию. Четвертая кинулась за ними, но профессор не разрешил ей войти. Снова потянулись медлительные минуты. И вот выходит первая душа.
— Ну, что?
Молчит, хмурый, в резко переменившемся настроении. Наших вопросов не понимает. Нас всех снова охватил ужас. Интересуемся: как спрашивал профессор, как отвечал студент? Заговорив, наш товарищ дал нам понять, что считает свои ответы правильными и неизвестно почему экзаменатор считает их «неудовлетворительными»? Больше никто не входит в аудиторию — остерегаемся… Второй освобождается, потом третий — и у тех ответы «неудовлетворительные».
А Паруйр с отличной отметкой в кармане уже ушел. Это единственная наивысшая оценка, полученная нами у Поспелова.
Паруйр отлично учился по всем предметам. Был именным стипендиатом, а после окончания института остался здесь же работать старшим лектором армянского языка.
К 1951 году — году нашего приезда в Москву — у Паруйра уже было поэтическое имя, хотя он был автором всего одной книги (в 1948 году увидел свет первый его сборник «Бессмертные приказывают»).
Первые годы в институте тоже были плодотворными для Паруйра. Есть латинское слово — адаптация; глаз человека приспосабливается (адаптируется) к разному по силе свету, организм — к новой среде. Для этого нужно время. И кое-что еще… Паруйр адаптируется быстро.
Творчески самый плодотворный период жизни Паруйра начался во второй половине пятидесятых годов. Для него (и не только для него) это было переходное время, самобытное время переоценки литературных и общественных ценностей. Время развенчания культа личности Сталина. С глаз людей спала пелена, жизнь и мир увиделись иными. Это все не могло не сказаться на таком впечатлительном человеке, как Паруйр.
Разумеется, из этого не следует делать вывод, что в первой половине пятидесятых он ничего интересного не писал или не печатал. Года не прошло после нашего приезда в Москву, как в журнале «Новый мир», куда немногим удавалось проникнуть, напечатали большую подборку его стихов. В 1953 году увидела свет поэма «Непримиримая привязанность». В том же году в московском издательстве «Советский писатель» ее выпустили в отдельном издании под названием «Друзья из Советашена». До этого Паруйр часто бывал у Веры Звягинцевой и Льва Пеньковского, которые переводили поэму. Эти встречи многое дали и переводчикам.
…Однажды в связи с переводом моих стихов Вера Звягинцева пригласила меня к себе. Жила она вдвоем с домработницей. Была у нее собака. Домработница, прихватив сетку-авоську, собралась за покупками. Вера Клавдиевна попросила взять собаку с собой. Домработница пообещала, что выведет ее погулять, как только вернется. Собака легла на ковер у ног хозяйки, спокойно слушала ее речь. Вера Клавдиевна время от времени ласкала четвероногого друга, по-доброму что-то приговаривала при этом…
В маленьком кабинете было немало реликвий из Армении — виды Эчмиадзина, Гегерад, портреты армянских писателей. И ее портрет, написанный Мартиросом Сарьяном. Вера Клавдиевна читала переводы стихов Исаакяна. Вспоминала о своих поездках в Армению. Она была общительна и переполнена Арменией.
О Паруйре она сказала:
— Он очень хороший поэт, очень хороший человек, очень хороший армянин… Разве не так? — и поверх очков испытующе посмотрела на меня, словно хотела узнать, какое впечатление произвели ее слова. Позже я убедился в том, что она часто повторяет в своей речи этот оборот: «Разве не так?» В этот раз я подтвердил: да, так!
— Я прямо влюблена в него.
— Не поздно ли, Вера Клавдиевна? — шутливо спросил я.
— Любить никогда не поздно, — с улыбкой ответила она и затем добавила: — Если бы он мне не помог, многого я не поняла бы в его вещи.
Она имела в виду «Непримиримую привязанность».
1956 год принес Паруйру всесоюзное признание. В том году журнал «Новый мир» опубликовал в переводе Евгения Евтушенко поэму Паруйра «Я тоже про это» — отклик на поэму В. Маяковского «Про это». И только через год поэма под названием «Кто виноват» увидит свет в армянском журнале. (В авторском сборнике напечатана под названием «Моя запоздалая любовь».)
Все, кто осведомлен был о личной жизни Паруйра, поняли, что в основу поэмы положен реальный факт. Но мог ли Паруйр остаться в рамках того факта? В поэме сделаны такие широкие обобщения, что она воспринимается как подлинная осанна высокому человеческому чувству, настоящей раскованной любви. В эти годы, как я уже говорил, в идейной жизни страны произошли значительные сдвиги, но в мышлении отдельных людей еще давали себя чувствовать десятилетия обывательской косности и ложного благочестия. В центральной прессе — в «Новом мире», «Молодой гвардии», «Литературной газете», «Комсомольской правде» и также в газете итальянских коммунистов «Унита» помещались разноречивые суждения о поэме.
В полемику были втянуты представители разных общественных слоев — критики, рабочие, партийные и комсомольские работники и так далее. Не буду распространяться — о том достаточно обстоятельно сказано в превосходной монографии Альберта Аристакесяна «Паруйр Севак». Только даже оппоненты Паруйра не могли отрицать, что он был выше всякого рода шаблона, подделки, книжности. А вообще-то господствующее мнение оказалось положительным.
Еще не замолкло эхо «Я тоже про это», как в 1957 году зазвонила «Несмолкаемая колокольня».
Летние каникулы. Вместе с Паруйром поездом отправляемся из Москвы в Ереван. Мы решили несколько дней провести в его отчем селе Чанахчи. Но из Еревана сначала заехали в Арташат, пробыли денек в нашем доме. С моей матерью Паруйр говорил на безупречном хойском диалекте. Как делал это я, он называл мою мать «нана».
— Нана-джан, девушки полюбят меня?
— А почему — нет? Сын мой, чего в тебе недостает?
— Я ведь такой некрасивый.
— Зато ум у тебя красивый, сын мой, красивее тебя кто есть на свете?
Я невольно вспомнил однокурсницу-польку («Мой бог, что за красивый человек Паруйр Севак!»)
Сын шептал мне на ухо:
— Папа, а ты говорил, что Паруйр Севак поэт!
— Да, поэт, а что? — удивился я.
— А почему он не умеет говорить литературно?
Мы рассмеялись.
Ранним утром мы поднялись в дорогу. Шедший в Джермук грузовик повез нас в Чанахчи. Старой дорогой из Веди (теперь Арарат) добрались до Карабаглара, а потом — через горы и скалы — в Чанахчи. Об асфальте и речи не было. Огромные облака пыли, поднимаясь за автомашиной, окутывали и нас. Мы запылились с ног до головы. Дважды машина останавливалась — двигатель был старый, работал плохо. Но как говорят на селе: к закату до места добрались.
Первым нас заметил племянник Паруйра, сын его сестры, Грачи. Мальчик от радости потерял голову — вместо того, чтобы кинуться к дяде, побежал поздравлять бабушку. Узкая и кривая деревенская улица, скорее, каменистая тропа, обходила одноэтажные глинобитные дома, медленно и трудно поднималась вверх. Крайне усталые, пропыленные, спешили мы добраться до дому. Но куда там! На каждом шагу односельчане, близкие и далекие знакомые, друзья, товарищи детства… Все соскучились, все обнимали Паруйра, целовали его. Они опровергали библейскую мудрость: нет пророка в своем отечестве.
Наши чемоданы и авоськи, которые распирало от всякой мелочи, подарков, белья, бумаг, были доставлены на место раньше нас. Постепенно от нашей усталости следа не осталось. Вопросам и шуткам конца не было. Издалека прибежала сестра Паруйра Еразик. Обвила его руками и целовала, целовала, целовала. Вся она — сплошное ненасытное чувство. Паруйр не успевал вытирать глаза.
А люди все подходили. Теснились, не уступая друг другу очереди. Добрая весть с одного конца села перебросилась на другой. Откуда-то донесся голос:
— Хееей, кто это приехал?
Вопрос прокатился по селу, дошел до нас.
Кто-то, стоящий рядом, воронкой приложил руки ко рту, ответил:
— Паруйр приехал, Паруйр!
Таковы обычаи в горных деревнях: всякая новость немедленно передается «беспроволочным телеграфом» всем-всем! Далекие-близкие поздравляют. Радуются вместе, печалятся вместе.
А бедная мать не могла и приблизиться. Стояла в двух шагах, протягивала руки, как ребенок плакала:
— Мой Паруйр, мой Вардгес…
Паруйр увидел ее, вырвался из объятий односельчан и ягненком кинулся в объятия матери. Они целовались и плакали. Надо сказать, что Паруйр вообще был очень чувствительным. Даже во время обычного разговора глаза его могли вдруг залиться слезами.
— А отец где? — забеспокоился Паруйр.
Отец, оказалось, стоял у порога дома, приставив нож к горлу черного барана… Под ноги Паруйра потекла кровь…
До сих пор перед моими глазами тот дом, глинобитный, приземистый. В центре его, у столба, тонир, в кровле — ердик. Единственное маленькое окошко смотрит во двор. Под закопченными стенами — мешки с пшеницей, сложенные один на другой. Сбоку дома — хлев, полагаю, у них одна стена — общая. Зарослями шиповника ограждены и дом, и двор, в котором дерутся куры. Весной «ограда» оживает, украшается белыми цветами, благоухает. А потом, после цветения, побеги отягчаются красным, голым и тугим «горошком». Ветви мучнистого лоха (пшата) переплетаются с колючими ветвями шиповника. А аромат их плодов!.. Боже мой, и в дальней дали пьянеешь от того аромата!..
Устремленный ввысь тополь нежно шуршал и грациозно танцевал напротив дома. Такое все это родное, такое армянское…
Вот здесь родился Паруйр, в этих глинобитных и закопченных стенах. Здесь услыхал материнскую колыбельную. Здесь святые руки матери пекли лаваш.
Не тот ли это мир, что словно «немая печаль», как «песня неприглаженная», жил в душе поэта и звал тысячью голосов? «И всего нежней и дороже — старый склад на склоне с оградой из шиповника, камышовая калитка, за которой дом, где живет мать и где однажды родился я…» (П. Севак).
Всю ночь пировали. Ранним утром нарядно одетый Паруйр разбудил меня:
— Просыпайся, сеньор, тебя ждут великие дела!
«Сеньор» после ночного пира не мог продрать глаз. Но «слуга» не отставал. Иного выхода не было — надо вставать. Я несколько раз потянулся в мягкой и чистой постели, приготовленной руками матери Паруйра, и поднялся. Ожидавшее меня великое дело — прогулка на гору Сомрова, на которой раскинулась яйла Навчалу.
Я родился и вырос в долине Аракса, в Араратской равнине, для меня Чанахчи уже гора, а для чанахчинца до горы еще далеко! Несколько раз плеснув в лицо студеной водой родника, я пришел в себя. Свою роль сыграл и ветер, что дул с гор, — он доносил свежесть тамошних источников, овевал мое лицо, ласкал слух.
После московского шума и суматохи такой покой, такая тишина! Аж в ушах зазвенело!
Дом Паруйра стоит довольно высоко — от него все село видно, как на ладони. Нагруженный съестными припасами ослик ждал наготове у дверей дома. И мы отправились в «горы». С нами пошел двоюродный брат Паруйра Мушег, кстати, очень похожий на Паруйра и почти ровесник ему.
Карабкаемся непроезжими тропками. Паруйр держится впереди. В одном месте из-под моих ног выкатился камень, и я едва не полетел вниз вместе с тем камнем. Паруйр из предосторожности подтолкнул меня: мол, иди вперед.
— А ты, что, за себя не боишься?
— Нет! Камни знают меня!
Мы рассмеялись, но это было истиной — не только камни, но и дикие травы и цветы, пробившееся меж ними, знали его. А если сказать, не преувеличивая, то и Паруйр их узнавал. Вытянув из земли росток, спрашивал:
— Этого, как зовут?.. А этого?.. Не знаешь?.. А что напоминает запах этого?.. Ну, из чего лекарство делают… А запах тимьяна ты любишь?
Спрашивал и сам же отвечал.
Добрались до вершины горы — то была уже вторая взятая нами вершина, и я едва волок ноги.
— Слушай, мы не до твоей горы добрались?
— Нет, вот это ущелье пересечем… Если устал, давай катать камни!
— Как это? — удивился я.
— А вот, смотри, — он выбрал кусок кварца весом в два-три килограмма и покатил вниз. Некоторое время спустя камень застрял в кустах. Я запустил свой камень — он двигался подольше. Но это было еще не то. Паруйр скатил второй камень. Мы проводили его взором: сначала он сходил как бы нехотя, а затем разбежался и помчался, увлекая за собой другие камни.
Из зарослей выскочила лиса и бросилась наутек по обрывистому склону.
— Что ты делаешь, будь осторожен! — в шутку окликнул я Паруйра. — Ты спугнул героя моей басни!
— Не печалься, — сказал Паруйр. — Меж людьми сыщется таких героев побольше!
Теперь мы слышали только прерывистый грохот падающих камней, но их конечную остановку видеть не могли.
Ослик уверенно находил дорогу — как говорил Паруйр, он был «заведен».
Мкшег не отставал от ослика.
Спустились в ущелье, с трудом преодолели третий подъем. Перед нами была гора Паруйра — Навчалу. Наш путь пролегал по срезу ущелья, который, выступая, нависал огромной скалой. Отсюда открывался превосходный вид на окрестности. С четырех сторон, плечо в плечо — вершины, а меж ними — глубокие ущелья…
— Помнишь наш московский «кочари», — вдруг спросил Паруйр. — Мы у наших гор научились — плечо в плечо танцевать.
Это был чудный танец великанов-кочари, и впрямь чудилось, что вершины ведут танец, у которого ни начала, ни конца. Вдали тянулась зубчатая цепь Гегамских гор, а поближе к нам колыхался волнистый зеленый массив. Это лес Хосрова, который когда-то простирался отсюда до Гарни-Гегарда и от Мецамора до Севана. Лес, подобно нашему народу, уменьшался, редел, становясь добычей молний и пожаров, но и уменьшившись, дожил с языческих времен до нынешних.
Мы припали к зеленой мшистой скале и молчали. Уверен, что одни и те же чувства переполняли нас. Так прошло с полчаса. Мы как бы забыли друг о друге. Когда я обернулся к Паруйру, то увидел, что глаза его залиты слезами… Я не хотел тревожить его грусть и отвернулся, стал лицом к Масису. Такого Масиса я еще не видывал с иных мест.
Мне доводилось видеть Масис с очень близкого расстояния из Хор-Вирапа, и много раз. Но почему-то мне показалось, что отсюда до Масиса ближе — так хорошо был он виден. Почудилось, что мы стоим на одной из его снежных вершин, дышим его холодным благоуханием. Ветер, говоря словами Паруйра, рвавший удила, бесконечно ржал, как жеребец, разлученный с кобылицей. Думалось, что тот ветер дует с Масиса, с его глав.
Ни дерева вокруг, голые горы и жалящее солнце, которое все выжгло.
— Искупаться хочешь? — неожиданно спросил Паруйр.
И лукаво, как ребенок, улыбался. Я с веселым удивлением уставился на него.
— Где?
— Тебе что за дело?.. И я буду купаться!
Изумлению моему не было предела. Я знал, что Паруйр не купается в проточной воде — боится. Помню, как-то мы вместе ходили погостить к моей сестре в Гетазат, откуда берет начало Арташатский канал. Туннель длинной около полукилометра прорезал скалу и вышел к каналу за селом. Сыны моей сестры Карлос, Камо и Борис плавали, как рыбы. Они попытались уговорить Паруйра выкупаться, и ничего из этого у них не вышло. Я и мои племянники более двух часов купались. Выйдя из воды на несколько минут, ложились загорать, а потом снова бросались в канал. Палило жаркое июльское солнце, но Паруйр сидел поодаль от зева канала под одиноким лысым тутовым деревом и листал старый номер журнала, который нашел в доме моей сестры.
Итак, я предвкушал приятную неожиданность. Между тем, небо постепенно хмурилось. Громада туч угрожающе нависла над горами. Солнце скрылось совсем. Ветер с каждой минутой усиливался. Потом издали донесся страшный раскат грома, и эхо, словно обломки того грома, покатилось по окрестным горам и ущельям. Мне померещилось, что небо рухнуло на наши головы, раскачалась и стала разваливаться та скала, на которой мы стояли. Чуть погодя с грозным воем, как бешеные быки, столкнулись лбами огромные облачные массы, которые время от времени озарялись вспышками молний. Крупные струи дождя, смешанного с градом, косо били по нашим лицам. Честно говоря, не без страха впервые в жизни наблюдал я летнюю грозу в горах.
Можно было подумать, что все злые духи разом показывали свою силу, в образе ветвистых молний сталкивались, били друг друга и после каждой стычки оглашали горы и ущелья дьявольским хохотом. Я вздрагивал и закрывал лицо руками. А посмотрев на Паруйра, не узнал его. Он скалился, показывая большие белые зубы. Широко раскинув руки — дирижировал при исполнении грозной музыки гор. Мне почудилось на миг, что это не Паруйр, а сам повелитель молний и грома. Это он созвал всех злых духов. Это он подхлестывал тучи, это его хохот отзывался в горах и бездонных ущельях. Паруйр сам сотворил эту стихию и сам же был ее нераздельной частью! Сколько все это продолжалось? Не ведаю. Вроде бы и конца не предвиделось. А настал конец и так же неожиданно, как все началось. Небо открылось, очистилось — ни следа от туч. Солнце по-прежнему улыбалось в выси над нами, словно ничего не произошло.
— Хо-ро-шооо искупались, — протянул я, мокрый с ног до головы. — Неужели у вас принято купаться в одежде?
Подобную грозу я испытывал на себе в годы войны, но не в горах, а в прибалтийских лесах, которые вспыхивали на наших ужаснувшихся глазах и пылали во всю силу…
Потом, какое бы произведение Паруйра я ни читал, мне вспоминалась горная гроза — всполохи молний, дождь с градом, жуткий гром в тучах, неистовая борьба сил природы… Страстная и бурная, она протекала не только в его произведениях, но и в нем самом. Он и сам был воплощением этой борьбы.
* * *
Мы возвратились из Чанахчи в Арташат. Оба непритязательно одетые, обутые в поношенные сандалии.
Паруйр никому не разрешил нас проводить. У него нет — это нет, а да это да! Просить или требовать бесполезно. Его родные хорошо знали это. Паруйр, как солдатский вещмешок, взял на спину хурджин, я поднял чемодан. Мы решили идти пешком, пока нам не встретится автомашина. Но вот одна машина проходит, нас не берет, другая. Идем дальше, доходим до места, где годы спустя предназначалось судьбой ему умереть… Мы были в поту и пыли… И вдруг возле нас остановилась «Победа», старая, дряхлая, местами будто молью траченная. На заднем сиденье, за спиной водителя, какие-то вещи. Паруйр сел возле водителя, уместив полосатый хурджин под ногами. Я втиснулся на заднее сиденье. Машина, покашливая и чихая, тронулась с места. Водитель, видно наш ровесник, искоса поглядев на хурджин и пошмурыгав носом, спросил:
— Что это?
Паруйр, уловив в ситуации скрытый юмор, умело воспользовался ею:
— Нафталин.
— Зачем тебе столько нафталина? — искренне удивился водитель.
— Взял, чтобы ты присыпал твою автомашину от моли.
Бедняга-шофер опешил от неожиданного удара. Потом стал смеяться вместе с нами. В дороге он сделал пару попыток нанести Паруйру ответный удар, но тщетно… Мы попросили остановить машину возле старого рынка в Арташате. Паруйр вылез, и тут же к нему подошел капитан милиции Самвел Цуцулян, который в те годы был заместителем начальника Арташатской милиции. Они крепко обнялись. Водитель ошалело смотрел на них.
— Как брат, скажи, кто он? — шепнул водитель мне на ухо.
— Паруйр Севак.
— Горе мне, как я оскандалился! — воскликнул водитель.
Едва я выбрался из машины, как она рванулась с места.
— Эй, парень, деньги свои получи, чего ты убегаешь, — смеясь, крикнул Паруйр вослед.
В Арташате Паруйр был своим человеком. Здесь многие знали его. Здесь же жила его вторая мать Амаспюр или, как звали ее односельчане, Маспюр. Паруйр и к ней, как к родной матери, обращался с нежным и многозначительным «ази» (родимая, родная, дорогая, любимая). До 1935 года, то есть до одиннадцати лет его растила Маспюр. Она была бездетной и очень хотела иметь ребенка… Ее второго мужа Сисака назначили участковым инспектором Арташатской милиции. Были голодные военные годы. Но ничто не мешало дружбе двух семей, двух матерей Паруйра.
А мечта ази все-таки исполнилась — Маспюр заимела собственных наследников: Гамлета, Амалику и Меланику… Потом и внуки пошли.
Паруйр оставался своим в семье Маспюр, пользовался ее материнским вниманием. Он узнал, что у ази новый внук. В тот же день, в декабре 66-го года, вместе с Нелли приехал в Арташат с поздравлением. Ребенку было три месяца, а имени он еще не имел.
— Я хочу дать ему ваше имя, — застенчиво прошептала Шогик — невестка Маспюр.
— Нет, я еще живой… Нельзя, — сказал Паруйр и после недолгого раздумья предложил: — Хотите, назовем Ваге?.. Правда, это имя персидского происхождения, но оно полно глубокого смысла: «высокий», «величавый»… Как высоки и величавы ваши горы.
И все поддержали тост за долголетие Ваге.
С семьей ази сроднилась и Нелли.
— Шогик-джан, — однажды обратилась она к невестке, — если бы ты жила в Ереване! Ведь там у меня никого из родных. Не перед кем сердце открыть…
Что происходило в душе Нелли? Поймешь ли?.. Быть женой поэта — трудное искусство, и особенно быть женой такого поэта, как Паруйр…
Мы в нашем доме, Паруйр и я. Оба голодные и усталые. Средь припасов нашлось мясо, и мы решили своими руками сделать шашлык. Нарезали мясо, насадили на шампуры, изжарили. И только-только разложили готовое лакомство по тарелкам, как в дверях звякнул звонок. Пред нами предстал «молодой» поэт, оставшийся в наследство от тридцатых годов.
— Приветствую великих поэтов армянского народа! Я искал вас на олимпийской вершине, а нашел здесь. Как хорошо, что застал вас вместе… Приношу мои стихи на ваш беспристрастный суд.
И не дожидаясь приглашения, положил толстую рукопись на стол, а сам уселся напротив нас.
Настроение у Паруйра явно упало: года два назад он читал эти творения, тогда он воскликнул:
— Эй, парень у вас тонир цел, или вы его разорили?
— Цел, Паруйр-джан, для чего он тебе?
— Вот это все отдай матери, пусть на растопку пустит. Ни для чего другого они не годятся.
И вот снова — тот же человек и те же «перлы».
— Слушай, это… — Паруйр приправил свою речь острым словцом. — Убери, что принес, и дай нам съесть свой честный хлеб.
Я наполнил стакан вином. «Молодой поэт» предложил выпить за здоровье Паруйра и в честь его стал читать длинное стихотворение, если не поэму.
— Это твое стихотворение и под шашлык в горло не лезет, — попробовал Паруйр перебить чтеца.
— Ай, слушай, это ты непременно одобришь, — упорствовал автор.
«Боже мой, что делать?» — лихорадочно думал я.
Паруйр ерзал от нетерпения. А поэт, не обращая на него внимания или не желая обращать, все читал и читал.
Наконец, Паруйр взорвался:
— Слышь, ты хочешь узнать мое откровенное мнение? Так вот оно: ты импотент, скопец, а в литературе нет места оскопленным мужчинам! (Извини, Арпик-джан, — повернулся он к моей жене, — ты же моя сестра.) — Пойми ты, стихотворец, в наш атомный век не удивишь меня своей масляной лампадой! Не удивишь!
Остался в памяти и другой случай. После съезда писателей Армении в помещении Верховного Совета республики состоялся банкет — были приглашены все делегаты и гости. А ля фуршет — стулья загодя убрали. Приглашенные группировались у столов, переговаривались, обменивались впечатлениями о съезде, обсуждали всякие литературные дела, желали друг другу творческих удач. Прием этот был хорош еще тем, что можно было без помех перейти от одного стола к другому.
Я стоял рядом с Альбертом Аристакесяном, Ваагном Каренцем и еще одним нашим коллегой. Паруйр отыскал нас взглядом и подошел с бокалом в руке. Расцеловался с Альбертом и мной, выпил за наше здоровье. И тут «еще один» спросил его:
— Товарищ Паруйр, какого вы мнения о моем поэтическом творчестве?
Паруйр резко ответил:
— Плохого!
Вопрошавший не смутился:
— Вы не читали моих книг!
— Читал! — заверил Паруйр.
— Ну, например, что вы читали? Сколько книг я выпустил?
— Три.
— Хо, видали такого? Не все читал! У меня — четыре книги!
— Слышь, — вспылил Паруйр, — чтобы определить вкус этого вина, мне и одного бокала хватит, даже половины бокала, и совсем не обязательно целый карас выпивать, чтобы потом сказать: «плохое вино!» Понял?
Конец сентября 1954 года. Мы встретились перед выходом из института на каменных ступенях — Паруйр разыскивал меня. Поздоровались, сильно заикаясь, и как мне показалось, прилагая физические усилия, он ответил на мое рукопожатие. Признаюсь откровенно, сначала я подумал, что он пьян. Но глаза его были полны слез… Взявшись за руки, мы вышли из института. Что-то стряслось с его нервами, с того и заикался он!
Каждодневная напряженная работа, с одной стороны, семейные осложнения, с другой стороны, довели Паруйра до больницы. Лечился он более двух месяцев. Почти все время рядом с ним была Нелли, его будущая жена, верно и до конца разделившая судьбу мужа. Часто навещали его Вадим Меликсетян, Маро Абрамян… По доверенности Паруйра я получал письма, присланные до востребования, и раз или два в неделю относил ему. Иногда передавал почту через Нелли. Носил я ему и книги, необходимые для чтения и для перевода. Он и в больнице не оставался праздным — работал, хотя некоторое время ему это запрещалось. Должен заметить, что он был одарен редкостным трудолюбием. Еще до ухода в больницу он успел подготовить «Избранные сочинения» Мицкевича на армянском. А до того еще перевел произведения Христо Ботева. За три дня до больницы он читал мне перевод чудесной баллады Мицкевича «Будрыс и его сыновья». Очень хорошо получилось!
В больнице Паруйр перевел крупную поэму великого польского поэта «Конрад Валленрод». До начала работы наши польские соученики помогли ему строка за строкой сравнить перевод на русский с оригиналом и обозначить все отклонения…Могу уверенно сказать, что произведения Адама Мицкевича переведены не с языка-посредника, а с подлинника, «По образу и подобию» автора…
Насколько неумолимо люто относился Паруйр к бездарным и навязчивым, настолько внимательно и заботливо относился он к подающим надежды и скромным людям. Помню его многочисленные выступления на семинаре, которым руководил поэт Евгений Долматовский. Паруйр вчитывался в подстрочники намеченных к обсуждению стихов — подстрочники загодя размножались на пишущей машинке и раздавались участникам семинара. Почему приходилось вчитываться не в оригиналы, а в подстрочники? По какому-то поводу я уже говорил, что в нашем институте училось кроме русских много ребят из союзных республик и демократических стран. Евгений Аронович Долматовский и участники семинара с уважением и вниманием слушали Паруйра, который в знании тайн поэзии не только не уступал руководителю нашего семинара, но, со спокойной совестью можно это отметить, и превосходил его. Речь Паруйра неизменно была искренней и прямой. Помню, на одном из наших семинаров он жестко раскритиковал появившуюся в последних номерах журнала «Москва» поэму «Добровольцы» — автором ее был руководитель нашего семинара. Именно за искренность и прямоту все любили его, даже те, кого он критиковал.
А как он сам относился к критике в его адрес?
Хочу рассказать о поступке, который весьма характерен для Паруйра. Случилось это в ноябре 1955 года. На нашем семинаре обсуждались его стихи. Надо отметить, что на обсуждение ставились только неопубликованные вещи. Паруйр дал на обсуждение большую подборку стихотворений: «Герои», «Армения», «Москвичи», «Октавы» и кое-что другое. Некоторые из этих стихов позже были переведены и напечатаны в журнале «Новый мир». Как и надо было ожидать, отзывы на семинаре были самые благоприятные. Выступали сейчас уже известные поэты Егор Исаев, Андрей Дементьев, Роберт Рождественский, бурят Николай Дамдинов.
— Интересно, как эти стихи звучат на армянском? — спросил Долматовский.
Понимавших по-армянски было двое — Грант Казарян и я.
По достоинству оценив уже отмеченные лучшие стихи, я высказал такое мнение: написанные на темы народных пословиц и поговорок «Октавы» не соответствуют духу творчества Паруйра и создается впечатление, что это каламбуры…
Почти то же самое сказал Грант. Сразу после семинара Паруйр пригласил меня и Гранта в кафе «Арагви», которое находилось неподалеку от нашего института. Заказал по сто граммов водки. Справившись с супом-харчо, мы отказались от второго, выпили по чашечке кофе и ушли. Идем молча, а, очевидно, об одном и том же думаем. На Тверском бульваре выбрали укромную скамейку.
— Ну, теперь, надеюсь, скажете, чем вы недовольны? — спросил Паруйр.
— Так мы еще там, на семинаре, сказали, — схитрил Грант.
— Там вы по-русски сказали, — Паруйр особо подчеркнул слово «по-русски». Не хотели бы все сказать и на родном языке?
Мы вынуждены были все сказанное повторить подробно на родном. Читали каждую октаву и тут же разбирали.
Что ни поделаешь — сотня сотней,
тысяча тысячей остается.
Да, чета чихающих-зябнущих озябнет
и кашель кашлем останется.
Сколько сердце твое позволит — о листве говори,
о майской розе говори,
какая польза, если осень осенью,
желтые листья желтыми останутся?
— Ну, что ты такое написал? Взял слова «газар-газал-хазал» (тысяча-кашель-желтые листья) и сделал стихотворение! — сказал Грант.
— А почему нельзя это продолжить так? — спросил я и экспромтом продолжил:
На сколько редька ни вздорожала,
морковь морковью останется.
Есть в магазине очередь или нет, —
базар базаром остается.
В кафе ели-пили,
чего бы ни стоил семинар,
Устьян пусть хоть лопнет —
Назар Назаром останется.
Все мы рассмеялись. Водка болталась в нас… Умение слушать требует большой культуры. Паруйр умел слушать. Он, как говорится, выжал из нас и не сказанное нами. И все это время никакого неудовольствия его лицо не выражало. Даже наоборот, он подбадривал нас… Попробуй теперь скажи что-нибудь «классикам» наших дней!
Позже он напечатал эти «Октавы» в сборнике «Снова с тобой», но больше подобных вещей не писал.
В те годы в Литературном институте училось немало ребят из Армении: Метаксе, Ваан Каренц, Абрам Аликян, Дереник Сарибекян, Микаэле Рашид на армянском и автор этих строк. На Высших литературных курсах занимались Геворг Эмин, Ов. Шираз, Абиг Авакян, Степан Алачачян, Гурген Борян…
Паруйр тоже с полным правом мог быть принятым на двухгодичные литературные курсы, но он хотел подольше оставаться в Москве.
Человеческие отношения сложны и противоречивы. Я не решаюсь дать оценку взаимоотношениям Паруйра с упомянутыми товарищами. Могу только сказать, что он очень любил Абига Авакяна.
…Перемена. Мы собрались в конце узкого и длинного коридора, курили. Вдруг из противоположного конца коридора до нас донесся звонкий и жизнерадостный женский хохот.
— Это Метаксе, — сказал Паруйр. — Кто поверит, что она не видела лица родителей, выросла в детском доме?.. С первой попытки ей не удалось поступить в институт, но она не отчаялась, матросом стала. Любой другой мнил бы о себе: как это я, избранник Аполлона, — в матросы!.. А тут — хрупкая девушка, а пошла в море! При том, что успела окончить институт в Ереване. Она же, пожалуйста, через год добилась своего — со второй попытки.
Деканат института доверял Паруйру рецензировать дипломные работы студентов-армян. Он был рецензентом многих, в том числе и моим. Полагаю, не помешает, если приведу его отзыв на дипломную работу Метаксе (рецензия написана в 1958 году на русском): «Метаксе выгодно выделяется среди литературного поколения, к которому она принадлежит. В ее лучших стихах есть самое главное для поэта — собственный глаз, свой голос, непосредственность мысли и эмоции, я бы сказал непосредственность девичья-женская…
Примечательно одно: когда Метаксе ищет, она всегда находит. Собственно говоря, в этом и заключается то, что мы называем дарованием и талантом.
В них (в стихах — В.Б.) и форма, и поэтическое мышление, и средства выражения свежи и своеобразны: в них женская нежность сплетена с мужественностью так же, как эмоция с мыслью».
Несомненно, рецензии Паруйра прибавляют краску к его человеческому облику. Их фотокопии стоит иметь в его доме-музее.
Он крепко, до конца был связан с молодежью. А мало ли литературных единоличников, которые огораживают свое «хозяйство» и — ни себе, ни другим.
4 ноября 1955 года. Этот день отмечен в моем дневнике.
Окончились лекции, и мы с Грантом Казаряном намеревались отправиться в Переделкино. И тут явился Паруйр:
— Хотите, пойдем в мой «дворец» — и посмотрите на него, и немножко поговорим?
— Видел я твой дворец, — сказал я.
— А Грант не видел.
Охотно соглашаемся. А «дворец» недалеко: возле синагоги, на Краснопролетарской улице, в доме № 23. Зашли в магазин Арменторга, купили несколько лавашей и немного сыра «чанах». Студенты, мы большего не могли позволить себе. Давно сказано: студент не имеет двух вещей: денег и времени…
Вот и «дворец» Паруйра. Три души с трудом разместились в нем. Половину «дворца» занимали ветхий письменный стол и стул. То была вся обстановка!
Здесь Паруйр написал «Несмолкаемую колокольню».
Грант и я сели на кровать. Паруйр — на стул, Хозяйка дома, средних лет женщина, угостила нас чаем. После нашего скромного ужина Паруйр предложил:
— Хотите, я вам роман прочитаю?..
— Что это еще за роман? — удивленные, в один голос спросили мы с Грантом.
— Я написал. Верно, еще не закончил, но хотел бы прочитать-послушать, что скажете?
Паруйр — романист? Это было столь неожиданно, что нам показалось: он шутит.
— Какие шутки! — Паруйр по-ребячьи посолиднел, показывая, что он в своем «грехе» сознается, а мы ему не верим. — Вот — прошу.
И принес стопку блокнотов, положил на стол. Обложки точно жемчугом усеяны — таким красивым почерком только Паруйр писал. На первом из блокнотов выведен заголовок романа: «Аманамег».
— Странное название ты выбрал, — сказал я.
— И что ты налил в этот твой сосуд? — сострил Грант.
— А вы знаете, где я взял этот заголовок… В нашей деревне. Это название нашей деревни по-армянски, «Чанахчи» — по-турецки. Я попросту перевел его. Ну, наша деревня действительно, словно бы в сосуде находится… С четырех сторон горы и посредине — впадина… И люди в романе — наши, деревенские.
На том же блокноте, как эпиграф, помещено двустишие Туманяна — из поэмы «Стон»:
Кто виноват?.. Думаю, думаю
и не пойму — кто виноват?..
Он начал читать. Роман захватил нас с первых страниц. Время от времени Паруйр прерывал чтение и спрашивал: «Вы не устали, можно продолжать?..» Перед нами была деревня со своим образом жизни, со своими былями и небылями, с плачем и смехом. Прототипами героев послужили односельчане, он изучил их досконально, поскольку терся с ними бок о бок. И создал очень интересные характеры. Роман сдобрен был юмором, который порой сгущался, принимая убийственную окраску. Немало было в романе лирических отступлений и чудесных описаний горной природы… С того дня прошло более тридцати лет, многое позабылось, но помнится, что чтение продлилось до полуночи, что мы горячо одобрили новую работу своего друга. Возможно, из-за скоротечности бега времени кое-что в романе выцвело и нуждается в пересмотре, но я и теперь убежден: если бы Паруйр не погиб, то армянская проза обогатилась бы новым «Паджуни»…
На следующий день в зале заседаний института проходило какое-то формальное и необязательное мероприятие — в те годы в них недостатка не было. Сидим с Паруйром в последнем ряду. Под свежим впечатлением от романа я открыл общую тетрадь с конца и в письменном виде выразил свое восхищение услышанным накануне. Как арабы мы повели нашу книгу-диалог с конца. Собрание все длилось и длилось, и мы успели исписать немало страниц.
— Очень хорошо, браво, есть наша сегодняшняя деревня!.. Это уже не «Непримиримая близость».
— «Непримиримая близость» от искусственного осеменения родилась… Дай бог, чтобы и мой сын был похож на отца.
— Видно, хорошо знаешь свою деревню.
— Для меня история моего народа начинается с моей деревни… Именно это называется самопознанием… «Познай себя», — первые слова, написанные рукой Месропа…
И тут в мои уши вломился громовой бас Водолагина: «В свете решений мы должны…» Водолагин один из наших лекторов. Не знаю, в каком он там свете крушил кулаками воздух и звал нас к новым триумфам!..
— А ты знаешь, откуда это пошло? — спросил Паруйр.
— Что? — удивился я.
Паруйр почувствовал, что я выбиваюсь из нашего диалога, шепнул мне на ухо:
— Чтоб тебе!
Я едва не фыркнул… Не слыша моего ответа, Паруйр рассыпал по бумаге свои жемчуга: «Когда древние греки построили храм Аполлона, они на его фасаде высекли эти самые слова: «Познай себя». Таким образом, душа моя, мы должны познать нас.
Зашла речь о французских энциклопедистах: Вольтере, Руссо, Дидро…
— Какие головы были! Сейчас таких людей нет! — посетовал я.
— Кто сказал, что нет? — рассмеялся Паруйр. — Именно среди нас хватает доморощенных энциклопедистов.
— Хоть одно имя приведи.
Он привел одно имя — и лингвист, и литературовед, и переводчик… Обо всем пишет, чем не Вольтер?.. Чем он хуже Руссо или Дидро?..
Закурив, добавил:
— Есть такое существо — «ушу» называется. Это существо и ходит, и плавает, и летает, и поет… Всего понемногу. На непрерывном ходу перекатывается влево и вправо и очень быстро падает. Плавает только по мелкому, лишь на глубине в один метр, ни сантиметром больше. Летает по-куриному да еще с неустанным криком… Не лучше ли знать что-то одно, но в совершенстве? А такой энциклопедист кому нужен, скажи?
— Чем станешь заниматься после окончания института?
— Уеду в Чанахчи, построю дом и буду спокойно работать.
— От города оторвешься. Как ты без него?
— Почему оторвусь?.. Куплю машину, когда понадобится, поеду-приеду.
С большим трудом Паруйр дом построил, машину купил, поехал, но… не приехал.
Время его было отмерено до грамма на медицинских весах, а он раздаривал его пудами — всем. Тут тебе и общественная деятельность, всякие официальные обязанности, тут тебе и телефонные звонки знакомых и незнакомых людей, и посетители… Когда кто-то не заставал его дома, свое явление кратко фиксировал на двери: «Приходил, тебя дома не было, «Веч., в 8 ч., жду», «В 5 утр. — хаш», «Позвони, есть важное дело»… Целые созвездия разборчивых и неразборчивых надписей. Эти пестрые каракули, украшавшие дверь, — наиболее красноречивое свидетельство беззаботности посетителей и благодушия хозяйки дома.
Гурген Мисакян, партийный работник, крестным отцом сына которого был Паруйр, рассказал об одном случае, характерном для поэта. Близкие Паруйру Саркис Мурадян, Джим Торосян, Гамлет Корчикян, Ваче Сафарян, все — именитые люди, приехали в Чанахчи, чтобы помочь в строительстве дома. Вдруг Паруйр извинился — по срочной надобности должен уединиться за рабочим столом. Если, мол, кто спросит, ответьте: «Дома нет».
Через несколько минут является один посетитель: дескать, хочу видеть Паруйра. Все хором объясняют: «Дома нет».
— А как быть?
— Что как быть?
— У меня к нему важное дело.
— Если его дома нет, что мы можем сказать? — с невинными взорами и с некоторым сочувствием в голосах говорили друзья.
И в этот момент Паруйр, улыбаясь, спустился по ступеням. Невинные и сочувствующие испариной покрылись. Посетитель шагнул навстречу Паруйру, обнял его. И Паруйр обнял посетителя.
— Ты что, не узнаешь меня?
Паруйр смотрел, смотрел и искренне ответил:
— Нет, честно говоря, не узнаю.
— Помнишь, мы в четвертом классе вместе учились, — посетитель назвал свою фамилию. — Я возле окна сидел… Помнишь, какие сладкие дни были!
Не знаю, вспомнил ли Паруйр «давнего товарища» или нет, глубоким стоном подтвердил: сладкие были дни! После ряда подобных лирических излияний выяснилось, что дочь «давнего товарища» окончила среднюю школу, но у ее родителей нет тридцати тысяч рублей, чтобы дать взятку. Девочка будет вынуждена без «помощи» сдавать экзамены… Паруйру надо всего-навсего полслова сказать одному… А этот один… В общем, Паруйр пообещал и еще водкой угостил посетителя.
Два часа прошло. Решив все свои вопросы, пришедший победным взглядом измерил друзей Паруйра и, даже не пожелав им «счастливо оставаться», ушел. И друзья набросились на Паруйра: что же ты всех нас лгунами выставил?
— Ну, ладно уж, позвольте мне объясниться, — с улыбкой защищался Паруйр. — Если бы я ему не помог, завтра на весь мир прогремело бы, что я нос задрал, не внял слову и даже не посмотрел на человека. Помните, у Туманяна есть дядя Хечан?.. Так вот, в каждом нашем крестьянине есть немного дядихечанства.
Обиженные не отступали. В разговор вмешалась и Нелли:
— Раз так, давай напишем и приклеим к двери объявление: в такой-то день, в такой-то час принимаешь… Во всей Европе так…
— Ах, Неличка, — ответил Паруйр, — ты думаешь, такое объявление очень нужно чанахчинцам? Они не станут читать его, войдут, как вошел тот, передадут привет, тысячу приветов… Так, мол, и так… Я ведь не в Берлине или Лондоне живу: скажу, добро пожаловать, тысяча приветов, скажу…
Он очень любил землю и воду. Не щадя времени и средств, озеленял каменистые склоны, выращивал виноградные лозы, деревья и цветы. И все это — собственными руками. Каждый комок земли омыт его потом. Оставлял у себя в саду только лучшее, отборное. Если какое-то дерево не устраивало его, он выкорчевывал старое и садил новое. Вскармливал все, не забывал ухаживать, и потому фрукты и цветы дарили Паруйру свои поцелуи, свой вкус и свой запах… Он не знал, как делают прививки, но научился этому. Даже за опыты взялся. К иве розу привил. На яблоне сделал сразу десять копулировок.
— Ни одна не привьется, — недоверчиво покачал головой Гурген Мисакян, который в ту пору был вторым секретарем райкома партии в Веди.
Минул год. Мисакян снова оказался в саду Паруйра. Не забыв о том разговоре, Паруйр незаметно, во время прогулки, подвел гостя к яблоне. Она незаметно подросла, ветви ее вольно раскинулись.
— Ну, теперь посчитай, — предложил Паруйр.
— Что посчитать?
— Ветки, копулированные в прошлом году.
— Вах, из десяти восемь привились, восемьдесят процентов! — сказал Гурген, со свойственной партийному работнику быстротой переведя результат прививки в проценты. Гость не скрывал удивления.
— Ах, если бы восемьдесят процентов ваших постановлений превращались в дело, то сейчас мы не позади бежали бы, а впереди! Вот так!
Было задумано переименовать поселок Веди.
— Слово «Веди», — объяснял Паруйр руководителям района, — это урартийское «Вади», только несколько измененное в звучании. «Вади» означает: долина высохшей реки. Это выражение не только говорит о географическом положении поселка, но и показывает, что здесь было поселение еще в урартийскую эпоху, тысячелетия назад. Древний топоним — памятник, нуждающийся в охране.
В газете напечатали стихотворение Х-а. Один из приятелей похвалил его. Паруйр мгновенно вспыхнул:
— Это не поэзия, а политическая риторика. Мозг так выжат, что выцедилось несколько капель сока…
Мы расхохотались. Чуть погодя, Паруйр добавил:
— Я не из тех поэтов, что подбирают остатки урожая, бьют дубиной по веткам, чтобы сбить последний плод… В моем саду обильный урожай.
Верно говорил. Не от кичливости, а от сознания собственных сил.
Вышел в свет «Человек на ладони».
Я был у Паруйра в его доме на улице Касьяна. Он вынес один экземпляр книги, чтобы подарить мне. Повертел его в руке, вдруг распалился и спросил:
— Что это?
— Что это? — в недоумении повторил я.
— Что это за издание?.. Что за переплет?.. А бумага, бумага?.. Тьфу!
Резким рывком отодрал переплет и бросил на пол.
— Паруйр!..
У него начался сухой, какой-то костяной кашель, продолжавшийся более десяти минут. На глазах выступили слезы. Все тело его сотрясалось. Из соседней комнаты вышла испуганная Нелли:
— Что случилось?
— Ничего… Принеси нам что-нибудь выпить, — в прежнем возбуждении продолжал Паруйр.
Озадаченная, Нелли вышла
— Как твоя рука поднялась? — укорял я Паруйра. — Знаешь, что делают читатели из-за этой книги? Важно, в конце концов, что она увидела свет.
Он расслабился. Горная гроза миновала. Нелли принесла водку и рюмки.
— Поздравляю, — сказал я.
Поцеловались, выпили. Паруйр сходил за другим экземпляром книги, чтобы надписать его.
— Надпиши порванный экземпляр, — попросил я.
— Н-е-е-е-т! — нараспев произнес он и на новом экземпляре вывел:
«Талантливому поэту и моему родному Вардгесу с верой, что изо дня в день будет раскрываться и станет Человеком… на ладони. Паруйр. 07.12.63. Ереван».
За несколько дней до этого я купил и прочитал книгу, а поэму «И муж по имени Маштоц» я слышал ранее — на юбилейном творчестве по случаю 1600‑летия нашей письменности.
Суждения о сборнике были противоречивыми.
— Знаешь, не все понимают книгу, — сетовал он.
— Знаю. Именно о них ты писал:
Все сейчас читать умеют,
поэтому слава понятливым читателям…
Эту робость в мыслях он выразил в своей книге.
— Помнишь у Саят-Новы: «Не всякий человек сумеет прочитать. Написанное мною — это не простое письмо». — продолжал Паруйр. — Это сказано за 250 лет до нас. Два с половиной века! И ашуг сказал, ашуг! А что, я не как ашуг, почему все должны понимать меня? Ведь настоящая поэзия полифонична, как музыка. Неужели все сегодня понимают музыку Бетховена? Или хотя бы нашего Нарекаци? Но Бетховен и Нарекаци страдают от этого? Гораздо хуже тем, кто не понимает. И потом. Что это за стихотворение, если заранее знаешь его маршрут, не только час его отбытия, но также и точку А, откуда оно вышло. И пункт Б, который оно минует, и пункт В, куда дойдет. Это вот его дорога — железные рельсы, ни вправо не может уклониться, ни влево… Стихотворение должно крылья иметь, а не колеса, и читатели никогда не должны догадываться, куда автор их поведет, как станет развиваться стихотворение и что будет в конце…
Затем Паруйр встал с места и извлек из книжного шкафа книгу Езника Когбаци. Перебросил несколько страниц, нашел нужный раздел и прочитал: «Кто хочет лучи солнца, должен снять с глаз муть, грязь и гной, чтобы зрачки вовсю засверкали и не было препятствия видеть прозрачность света».
Паруйр хотел иметь хорошего читателя, такого, который не только строчки читает, но и между строчек написанное, читателя, глаза которого не застит гноем, читателя, который руководствуется не посторонними мнениями, а имеет собственное.
Эту мысль Паруйр развил также на страницах «Авангарда», отвечая на вопросы читателей этой газеты.
— Выйдем, немного подышим воздухом.
Вышли. Все падал и падал мягкий снег. С наслаждением вдыхали благоухание белого снега. Пешком спустились до центральной площади. Я давно заметил — Паруйр любит пешие прогулки. Как-то раз летом после работы я на машине ехал в Арташат и возле кинотеатра «Ереван» увидел Паруйра. Подал машину вправо и остановился.
— Куда идешь?
— Домой.
— Откуда же ты идешь?
— Из деревни. То есть с остановки автобуса.
— А чего же пешком? До улицы Касьяна далеко. Влезай в машину, мигом доставлю.
— А для чего у меня ноги? Если пойдет, как у тебя, душа моя, люди разучатся ходить
Я не мог уговорить его. Немного потолковав, расстались.
Итак, мы на центральной площади. На каждом шагу знакомые, объятья… Зашли в книжный магазин, который в ту пору находился у пересечения улиц Абовяна и Спандаряна. Помещение гудело как огромный пчелиный улей. Продавали «Человека на ладони»… Выхватывали книгу друг у друга из рук. Появление Паруйра вызвало переполох.
— Товарищ Севак, надпишите!
Несколько десятков рук одновременно протянулись к нему. Он едва успевал спрашивать имя-фамилию и надписывать… Три, пять, десять… А рук с книгами, протянутых к нему, все больше и больше.
— Товарищ Севак, и мне…
— Товарищ Севак, прошу…
— Еще одну… последнюю!..
— Больше ни одной надписи, — взмолился Паруйр. Явно видно — он устал. Осторожно применяя силу, выбрался из кольца своих почитателей. Потный, смотрел возбужденно — что это за напасть!.. Некоторые выскочили за ним на улицу и попробовали там заполучить автографы, но Паруйр уклонился. «Встреча писателя с читателем — это встреча читателя с книгой», — вспомнилось мне высказывание Паруйра. — Перепалка кому нужна?»
— Видишь, сколько у тебя поклонников?
— А ты знаешь, что говорит Клопшток: я пожелал бы своим поклонникам поменьше меня хвалить и побольше читать.
Опасаясь встречи с поклонниками и знакомыми, Паруйр предложил пойти по улице Спандаряна:
— Здесь поспокойней.
Короткий зимний день уже темнел. Когда вернулись домой, ужин был на столе. Пришел Абиг, сосед. Около часа желали друг другу «спокойной ночи». Нелли устроила мне постель на раскладушке в кабинете Паруйра.
Сон не шел ко мне. Я встал и сел за рабочий стол Паруйра, перечитал «Человека на ладони». Потом отложил книгу и стал писать свое. Получилась целая поэма «Оспариваю мою долю»… Заснул только на рассвете. Спал допоздна. А до того Паруйр оказывается, осторожно вошел в кабинет и прочитал мою новую поэму. Когда я открыл глаза, он заметил:
— Хорошо, но чувствуется дух Паруйра…
— Так ведь писал под крышей Паруйра, за рабочим столом Паруйра, ручкой Паруйра — чей дух должен чувствоваться? — отшутился я.
В 1968 году вышел из печати мой сборник «Стихия», редактором которого был Паруйр.
Он не забыл о поэме:
— Почему не включил ее в сборник?
— Не хочу трогать, не хочу издавать в этом виде.
До сих пор та поэма хранится в моем архиве. Иногда достаю и читаю, с завистью к самому себе вспоминая ту незабываемую ночь.
От женского жеманства нет спасенья.
П. Севак
Мудрый царь иудеев Соломон встретил свою Суламифь в Иерусалиме. Паруйр свою… в Москве. Белокурая дочь Иерусалима подарила армянскому поэту не меньше приятных мгновений, чем ее тезка, тысячелетия назад, царю Соломону. И больше — поэтического вдохновения, от жаркой вибрации которого кровь кипит в жилах читателей и голова кружится… Кто может объяснить, почему прославленный восточный царь, известный всему миру своими легендарными мудростью и богатством, вместо дивных и многокрасочных семисот цветочков своего гарема, увековечил простую пастушку? Кто может сказать, отчего именно эта поэма стала Песнью Песен всех времен и певцов? Ведь и до того и после того многие писали и пишут многочисленные любовные песни, поэмы, легенды…
И, наконец, чего это армянский поэт, который в отличие от легендарного богача Соломона подчас, по его же словам, не имел денег на курево, чего это в своей одноименной поэме прославил другую Суламифь, о которой потом должен был сказать:
Ты моя последняя по недоразумению
И моя единственная — по судьбе.
Чтобы не выйти за пределы воспоминаний, скажу только, что из этих двух Суламифей ни одной, видно, не пришла мысль, что по воле избранников Апполона они навсегда останутся в памяти поколений…
Может быть, в несколько иной форме, но с этой мыслью я обратился к моему обожаемому другу, и он так отозвался на нее:
— А ты знаешь, что та, с которой Рафаэль написал знаменитую божью матерь, была дочерью простого хлебопека, которую звали Маргаритой, Рафаэль любил ее… Разве Данте написал бы «Божественную комедию», если бы не было Беатриче, дочери друга Дантова отца? Данте любил ее… Сонеты Петрарки вдохновлены Лаурой, Боккаччо своим «Декамероном» обязан Фьяметте… И, наконец, написал бы семидесятитрехлетний Гете «Мариенбадскую элегию», если бы не встретил семнадцатилетнюю Ульрик?.. Может быть, все это — биографические мелочи, но гляди, что из этих мелочей родилось!..
После этого разговора, происшедшего в Москве, минуло много лет, и мы оба работали в Ереване — он вторым секретарем в Союзе писателей Армении, а я в издательстве «Армения» ( В будущем — «Советакан грох») старшим редактором. Он — в зените своей славы. Я сознательно избегаю его, зная, что и без меня многие беспокоят Паруйра, не щадя его времени. А когда доводилось случайно встретиться с ним, он горячо обнимал меня, целовал и спрашивал с укором:
— Что ты за человек, почему тебя не видно?
Однажды он сам позвонил:
— Завтра поедешь со мной в Хор-Вирап?.. Гость у меня.
— Кто?
— Потом узнаешь.
Назавтра, в одиннадцать часов утра, как условились, я был у него в доме. Там, кроме Паруйра, я застал Нелли, Эмму и незнакомого парня, которого звали Гришей. Через несколько минут мы вышли из дома. Нелли с нами не поехала, объяснила, что должна срочно подготовить подстрочники стихов: попросили из Москвы… Может, подстрочники были только предлогом, может, она не хотела кого-то стеснять своим присутствием? Не раз я убеждался, что Нелли была наделена большим чувством такта.
И до этого я несколько раз видел Эмму. Она приезжала в Арташат с Паруйром. Ей удалось изрядно помочь Паруйру при строительстве жилья. И Паруйр говаривал: «Необходимо ввести в обиход новый вид товарищества под названием «эммство». У Паруйра и другие подруги были. Со временем откроются многие страницы его жизни, пока остающиеся неизвестными. И в любом случае Эмме достанется своя страница в жизни Паруйра.
Итак, Эмма села рядом со мной, Гриша и Паруйр позади.
— Мимо вокзала поезжай, пусть он увидит Давида.
Сделали короткую остановку на привокзальной площади.
Всю дорогу Паруйр не умолкал, много острил. Он был неистощим в сочинении каламбуров, был кладезем мудрости и несравненным спутником в путешествиях.
Эмма очень часто обращалась к Паруйру, трепетно отзывалась на каждую его остроту. Гриша был сдержан и молчалив.
Я не заметил, как до места добрались. Извилистой тропой, зигзагами выехали наверх холма Хорвирапа. Машина, задыхаясь, остановилась у входа в монастырь. Наши взоры сразу же приковал к себе Арарат. Из дальней дали он окликал нас, звал и улыбался нам — вожделенный, воздушный, пьянящий…
Отсюда, с Хорвилапа мы не только смотрели на него, мы слышали его дыхание, видели весь облик его, каждую морщинку. Отсюда он более плотский, более живой, более осязаемый.
Вспомнились строчки из Аствацашунча (из Библии): «И в семнадцатый день седьмого месяца ковчег пристал к горе Арарат»…
Мы видим громадные обломки скал, сорвавшиеся с вершин Большого Арарата — их стронуло с места и сбросило в пропасть землетрясением. Под этими обломками в несколько минут исчезло древнее село Акор со своими более чем двумя тысячами жилищ, со своими плодоносными садами, церквями, со своими старинными обрядами и преданиями.
Здесь бесы заточили царя Артавазда, который хотел выйти из пещеры и сокрушить мир…
Как простодушны мифы, порожденные суровой действительностью, сколько в них веры и волшебства!
И от всего этого нас отделяла всего-навсего река, которая стала и границей. Наша граница и… наша межа. Паруйр в своей «Трехголосой литургии» сравнивает Сис и Масис с громадными колоколами, которые никогда не подвесить ни на какие крюки, и потому они стоят на земле. Мы даже слышим их звоны, которые вплетаются в плач Аракса. Сколько раз Паруйр и я видели Арарат, наш Масис, именно отсюда, но всякий раз нам казалось, что видим мы его впервые. Масис и сам меняется каждую минуту, обретает новые цвета. Эти перемены отражают состояние его души. Смертельные молнии затворены в его груди. Карс, Алашкерт, Ван — до них отсюда так же близко, как до Еревана…
Мы тысячу раз мысленно переходили Аракс, точнее, мы бывали там, по ту сторону границы, на склонах Масиса, на его заснеженной вершине. И ни один пограничник не мог запретить нам это. Нашими опечаленными глазами и, не ошибемся, если скажем, нашими руками обнимали его, ласкали священную гору. А на его груди — смертельные стволы, нацеленные на нас.
Вошли в каменную ограду, слева тот самый Вегапар, что возвышается над разрушенными стенами, выше неба, выше самого себя. Справа — храм Аствацацин.
И тут уж невозможно не вспомнить трагический пятнадцатый год — год геноцида армян в Турции. Я заметил, что глаза Паруйра увлажнились. В какой-то миг мне почудилось, что он не гостю рассказывает, а себе. Он словно бы сам с собой разговаривал, вспоминал, потому что не мог не вспоминать, не мог не грустить…
Потом он с интересными деталями поведал об Арташате, о старине его, о строительстве древней столицы, о распространении христианства в Армении и о Григоре Лусавориче (Просветителе)…
— Кстати, — вперяя взгляд в Гришу, сказал Паруйр. — Среди первых жителей нашей древней столицы Арташата были и евреи.
— Неужели?
— Да, — продолжал Паруйр, — Арташес привел их из Ервандашата и поселил в новой только что построенной своей столице… Так что если внимательно осмотрим кладбище, возможно, найдем здесь прах ваших прадедов…
Мы повернули влево, к Матуру, что и есть Святая Яма (Хорвирап).
Из главной ризницы Матура отвесными ступенями один за другим спустились мы в Яму, в колодец, где по преданию, в соседстве со змеями и скорпионами, четырнадцать лет прожил Григор Лусаворч… Паруйр перечислил все четырнадцать мук, которым повелением Трдата был подвергнут Григор…
Согласимся, что Григор был святым человеком, потому-то змеи-скорпионы не искусали его, но как он жил без пищи? — иронично поинтересовалась Эмма.
— Почему же без пищи, душа моя, — объяснил Паруйр. — Видишь там, вверху, маленькую дырку? Подобная тебе добрая женщина каждый день бросала ему кусок хлеба, тем Григор и жил.
— Хорошо бы, если бы такая же добрая женщина бросила в эту дыру кусок хлеба для нас, — подхватил Гриша.
— И так как люди живут не только словом, но и хлебом, думаю, и нам пора последовать примеру святого Григора, — перефразируя известные библейские слова, сказал Паруйр.
Теми же отвесными металлическими ступенями мы выбрались из колодца и справа от Матура — там, где сейчас устроены подсобные помещения, накрыли «стол».
Первый стакан подняли, конечно, во славу Арарата, который, будто обретя дыхание и плоть, возвышался возле нас. Стаканы во здравие следовали один за другим. Иногда Гриша щелкал затвором фотоаппарата.
Незаметно выпивка сделала свое дело. И тут Паруйр, подняв стакан, словно молитву прошептал:
— Здравие Суламифи!
Мне что-то странное послышалось в этом тосте. Почему вдруг — здравие Суламифи? Какая связь меж нею и всем вокруг? Гриша мягко улыбался. Эмма горячо приветствовала тост… И мы разом выпили.
День был уже на исходе. Долина постепенно погружалась в вечерние сумерки. Солнце вызолотило снежную вершину Арарата. Паруйр вспомнил мудрые строки Аветика Исаакяна:
На гордой главе Арарата
век, словно мгновенье, побыл
и ушел.
На искры бесчисленных молний
клинок об алмаз раскололся
и ушел.
Встревоженным взглядом потомок
Коснулся сиянья вершины
и ушел.
Пора — и твой срок наступает:
Взглянул ты на гордую гору —
и уйди!
Голосом поэта говорила судьба. Словно бы эти строки были обращены именно к Паруйру. Всего через несколько месяцев сбылось печальное пророчество поэта…
Около месяца мы не виделись. И как-то под сумерки я встретил в Доме писателей Альберта Аристакесяна.
— Хороший кайф сотворил, да? — спросил он своим тихим и мягким голосом.
— Какой кайф? — удивился я, — сразу не пришло в голову: о чем он?
— Тот, который в Хорвирапе.
— Да!.. Очень хорошо было. Но я так и не понял, кто такой этот Гриша?
Альберт таинственно улыбнулся:
— Гриша? Он из Вильнюса. Брат Суламифи. Григорий Фридбург.
Союз писателей на время перебрался в Дом архитекторов, расположенный на улице Комитаса. И там, у входа, мы встретились. Я выходил, он — входил. Неподалеку от раздевалки постояли, поговорили. Если быть точным, то говорил только он. Никогда не видывал я его в таком состоянии. Он пережил большую трагедию. Разумеется, он вспомнил и «Да будет свет»… Книгу напечатали в 69-м, но уже два года держали под запретом. Недостойные люди, как известно, обложили ту книгу множеством надуманных историй. Ее перевели на русский язык и с подтасованными и тенденциозными комментариями отправили в Москву — автора обвиняли в тысяче смертных грехов… Точь в точь в духе 37‑го года. И это в то время, когда Паруйр был уже депутатом Верховного Совета СССР, доктором филологических наук, лауреатом Государственной премии республики…
У всех на глазах мстительное семиглавое чудище раздирало окровавленную душу поэта — все из-за его дерзости и благородства. Безнаказанно действовала ее превосходительство Посредственность… Они хорошо знали, что убивают не только физически… И никто не возмущался, никто палец о палец не ударил, чтоб защитить Паруйра. Ни его товарищи, ни вышестоящие.
Какое страшное безразличие!
— Какая разница, — сказал Паруйр. — Книгу арестовали или автора? Кололи своими тупыми скальпелями — не прокололся, отравить хотели — не отравился, в крематорий бросили — не сгорел.
Он закурил.
— Слушай, «Книгу пути» Чаренца отпечатали и не выпустили в свет, выдрали из нее драматическую поэму «Ахиллес или Пьеро». Но до выдирания шесть экземпляров все-таки попало в руки читателей. Шесть экземпляров. Из моей книги тоже выдирали страницы. Но сто экземпляров, а то и больше, дошло до читателя. Несколько десятков я сам подписал. Как может пропасть моя книга? Как может? Разве народ даст пропасть моей книге?..
И обратил яростную брань к «палачам книги», которые играют «наисвятейшим» (в кавычках — подлинные выражения Паруйра).
Молодая гардеробщица, которая, видимо, узнала Паруйра, стыдливо отвела пристальный взгляд. И забыв, зачем приходил, Паруйр ушел вместе со мной на улицу. Расстались мы возле нашего издательства.
— Однажды я отправился в Чанахчи, чтобы повидать Паруйра, — рассказывает друг его детства Арам Егян. — Как всегда в доме были и другие гости. Зарезали барана. Кайфу-радости конца не было. Стол Абрама был накрыт для всех.
Дядя Рафаэль вышел в сад прогуляться. Я пошел с ним.
— Мой Паруйр говорит, что вон там надо устроить наше родовое кладбище…
Я ужаснулся — чего вдруг?
Дядя Рафаэль тростью указал на то дерево, под которым — года не прошло — похоронили Паруйра и Нелли, а потом и отца и мать поэта.
Родители пережили сына, чтобы кубок своей судьбы испить до конца.
Счастья и несчастья кубок.
1971 год для меня — черный год. В том году я понес две огромных потери: в июне умер Паруйр, в ноябре умерла моя мать… Кто в силах измерить ту бездну, что разом отверзлась в моей душе?
17 июня я пришел на работу с небольшим опозданием. Проходя длинным издательским коридором, ощутил что-то странное. Товарищи по работе сбились в группы и молчали, точно онемели. С их лиц исчезли улыбки. Взгляды озабоченные. Глаза некоторых, показалось мне, в слезах. Вдруг, нарушая молчание, донесся до меня низкий голос, кошмаром отозвался в моей душе:
— Паруйр…
— Неправда!
Крикнул ли я, или мне почудилось, что крикнул? Во всяком случае, так я мог выкрикнуть, будучи укушенным ядовитой змеей. Мои товарищи, наверно, испугались моего вида: я сам почувствовал, как у меня отлила от лица кровь. Пытаясь смягчить удар, кто-то сказал:
— Может оказаться неправдой… Я вот не поверил.
Но везде говорят одно и то же. На всех лицах — печаль, искренняя и непреходящая. Круговоротом — противоречивые слухи. Кто говорил, что он, тяжело раненный, лежит в больнице в Веди, кто говорит, что его не успели доставить в Араратскую больницу: умер… Нелли, будучи сама при смерти, без конца повторяла: Паруйра спасите, Паруйра…
Не заходя в редакцию, я повернул назад. Не помню, как добрался до Арташата. В пути дважды чудом избежал аварии. Раз инспектор остановил меня: дескать, пьяный едешь? Проверил и отпустил, предупредил: будь осторожен!.. Я понял, что не машиной, а своей судьбой управляю.
И вот я в своем селе.
— Вай, ослепнуть мне! — упала на колени моя мать. — Это что за беда?
Старший из моих сыновей — Жирайр сел в машину рядом со мной, и мы помчались в Веди. Там сказали, что отвезли Паруйра в Араратскую больницу. Спешим в Арарат, а там объяснили: отправили в Ереван… Но все было кончено.
А что было дальше, известно. Многие тысячи почитателей прощались с ним в фойе театра оперы и балета… Из Еревана — в Ерасх, из Ерасха — в Чанахчи. Почти на восемьдесят километров растянулась похоронная процессия. Это было шествие сквозь сердце плачущего народа.
Чанахчи утонуло в горе, в слезах людей. Нескончаем был поток автомашин. Окрестные холмы в сплошных людских толпах. Старики, ребятишки, женщины, девушки. Из громкоговорителей извергались ливни официальных и неофициальных речей.
Звучала литургия Комитаса, словно сам вардапет исполнял ее… Кто молчал, кто укорял судьбу, кто бранил ее, кто гневался на нее.
Почернели коленопреклоненные горы, почернели сердца, почернело солнце… Масис повязался черным, в черное оделось небо…
Удивительное творение — человек. Не верит, что может потерять то, что ты не хочешь, потерять, что своим собственным считаешь, своим неприкосновенным. Чем больше потеря, тем труднее поверить в нее. От одного, от десятерых слышишь правду, видишь ее своими глазами, но опять и опять лелеешь свою ложь. Нет, это не ложь, а разрушающая истина, расстаться с которой ты не в состоянии. Потому столь гнусна правда, которую преподносит тебя жизнь. И ты не хочешь принять и признать эту жестокую правду.
Он владел шагреневой кожей, которая исполняла его желания. А желаний у него было много, и были они разнообразны — он стремился быть и молнией и громоотводом, стремился в одиночку заменить атмосферу другим свежим воздухом. И с каждым осуществленным его желанием незаметно сгорала — уменьшалась шагреневая кожа… Не ведаю, замечал он это или не замечал? Скорее всего замечал, иначе не сказал бы:
Коль умирать мне,
пусть умру я
от молнии-огня
сразу,
мгновенно,
вдруг.
Он так и умер — сразу, вдруг… Судьба была глуха и равнодушна к другим его желаниям и просьбам, но это желание исполнила с лютой быстротой и безукоризненностью.
Вековой спор поэзии и жизни Паруйр разрешил своей смертью — в пользу поэзии. Не знаю — в который раз…
Паруйр и Шираз не ладили. Как-то в моем присутствии они жестоко обидели друг друга. Несколько дней спустя я спросил:
— Паруйр, что можешь сказать о Ширазе?
— Шираз — великий поэт… «Библейское», « Сиаманто»… Много стихов…
А когда Паруйр погиб, Шираз стоял в почетном карауле у гроба покойного.
Один из моих молодых друзей рассказал мне, что в тот же день навестил Шираза. Поэт сидел в темной комнате, а когда гость хотел включить свет, строго остановил:
— Не включай!.. Траур!
И больше — ни слова.
Многие события и слова не ложатся на бумагу, немалое число их бесследно сгинуло в стремительных волнах Леты. А мог ли я думать, что когда-нибудь напишу воспоминания о моем сверстнике и друге.
В моих ушах и сегодня звучит страшный грохот от удара сокола о землю…
В маленьком стеклянном флаконе, словно мощи, храню горсть земли, пропитанной его кровью…
Народ лелеет и чтит своего сына, теперь ставшего его отцом. Духовным отцом. Народ сохранит память о нем навеки.
В одной древней греческой легенде рассказывается о том, что, когда родился сокол, земли во вселенной еще не было. И после гибели птица четыре дня лежала непогребенной. И птенец похоронил сокола… в своей голове.
Наш народ похоронил Паруйра Севака в своем сердце.
Арташат-Айгестан, 1980–1988
Авторизованный перевод с армянского Николая Егорова
Примечания
Абегян Манук (1865–1944) — фольклорист, лингвист, лексикограф, литератор.
Абиг Авакян (1919–1983) — прозаик, репатриант, прибывший из Ирана.
Абрам Аликян — поэт-переводчик.
Аветик Исаакян (1875–1957) — классик армянской литературы, поэт, прозаик, публицист.
Альберт Аристакесян — критик, исследователь творчества П. Севака. Односельчанин и родственник Паруйра.
Арташат — древняя столица Армении. Ныне — город республиканского значения, районный центр.
Арташес — царь, основатель древней столицы Армении — Арташата.
Ачарян Грачья (1876–1953) — крупный армянский филолог, лингвист.
Бамбир — трехструнный народный музыкальный инструмент.
Ваагн — божество армянской мифологии, позднее отождествлявшееся с Гераклом.
Ваагн Каренц — поэт.
Вадим Меликсетян — журналист.
Варужан Даниэл (1884–1915) — крупный представитель западноармянской лирики.
Ваче Сафарян — литературовед.
Вегапар (буквально) — вышеславный.
Веди — центр Араратского района.
Врамшапух (умер в 414 г.) — армянский царь. Всячески помогал Саку Партеву (католикосу) и Месропу Мащтоцу в создании армянского алфавита.
Гамлет Карчикян — поэт.
Гапанцян Григор (1887–1957) — крупный лингвист.
Геворг Эмин — поэт, дважды отмеченный Государственной премией СССР.
Гохтн (или Гохтан) — уезд в Васпураканской губернии в языческие времена. Охватывал нынешний Ордубадский район Нахичеванской автономной республики. Издавна славился своими гусанами (народными певцами). Несколько их песен записал великий историк Древности Мовсес Хоренаци.
Грант Казарян (Горизонт) — выпускник литинститута. Издал одну поэтическую книгу. Ныне — артист-юморист.
Грачья Кочар (1910–1965) — прозаик, публицист.
Григор Лусаворич — (буквально) просветитель. Католикос. В результате его деятельности христианство в Армении (впервые в истории человечества) стало государственной религией.
Гурген Борян (1915–1971) — поэт, драматург.
Дереник Демирчян (1877–1956) — крупный прозаик и драматург.
Дереник Сарибекян — переводчик.
Джим Торосян — главный архитектор Еревана.
Дурян Петрос (1852–1872) — лирик, драматург.
Егище Чаренц — великий армянский советский поэт, репрессирован в 40-х годах.
Езмик Когбаци — автор и переводчик, современник и сподвижник Сака Партева.
Звягинцева В. К. — выдающаяся переводчица армянской поэзии.
Карас — большой глиняный сосуд для хранения вина, были даже тысячелитровые.
Каро-Мелик Оганджанян — крупный фольклорист.
Карс, Алашкерт, Ван — города в Западной Армении.
Красильников Г. Д. (1928–1975) — удмуртский прозаик.
Маро Абрамян — детская писательница.
Матур — часовня.
Месроп Маштоц (около 362–440) — создатель армянской письменности и зачинатель оригинальной и переводной литературы (вместе с Сааком Партевом). Основатель школы, первый учитель, просветитель.
Метаксе — поэтесса.
Мецаренц Мисак (1886–1908) — поэт.
Микаэле Рашид (1925–1985) — курдский поэт, писавший на армянском языке.
Монумент Давида Сасунского в Ереване.
Навасард — первый месяц армянского календаря, которым начинается Новый год. Новогоднее празднество.
Назар — герой народной сказки «Храбрый Назар».
Нарек — церковь в Западной Армении (Нарекаванк). «Нарек» — «Книга скорби» Григора Нарекаци.
Ов. Шираз (1914–1984) — знаменитый армянский поэт.
Ованес Туманян (1869–1923) — великий поэт и прозаик.
«Панджуни» — сатирический роман знаменитого прозаика Ерванда Отяна (1869–1926).
Саркис Мурадян — художник.
«Слово заверения», «Муж по имени Маштоц» — поэмы Паруйра Севака, посвященные М. Маштоцу.
Степан Алачачян (р. 1924) — прозаик, репатриировавшийся из Сирии.
Сурб Аствацацин — церковь в Хор-Випаре.
Тертерян Арсен (1882–1953) — литератор, критик.
Тонир — очаг в земле, служит для приготовления пищи и для обогрева жилья.
Хой — город в Северо-западном Иране. Большинство его населения — армяне.
добавить комментарий
|
комментарии (нет)
|