Мемуары

Пётр Куприянов

В 1936 году автор этих воспоминаний Петр Георгиевич Куприянов 25-летним юношей по ложному навету был сослан на Колыму.

Позже, в числе других расконвоированных зэков, Куприянов в качестве техника-конструктора принимал участие в экспедиции по освоению верховьев Колымы.

Однажды, когда он, полуживой, возвращался из экспедиции, чей-то голос окликнул его: «Куприянов! А ты что тут делаешь? На тебя же пришла бумага об освобождении».

Так он узнал о том, что свободен.

После освобождения П. Куприянов еще некоторое время жил на Колыме, работал в ремонтных мастерских. Там он встретил свою будущую жену, там родилось двое его сыновей, один из них – Владимир Куприянов, заслуженный художник России, живет и работает в Ростове-на-Дону.

После войны Куприяновы приехали в Ленинград, к родственникам жены. Но время было трудное, голодное, к тому же семья пополнилась дочерью, и они, завербовавшись, вернулись на Колыму.

Вторичное пребывание там ознаменовалось тем, что Петр Куприянов стал делать серию рисунков Колымы. Всю жизнь он мечтал быть художником, когда-то даже занимался в мастерской Лентулова, а теперь вот мечта стала осуществляться.

В 60-е годы Куприяновы окончательно переехали в Ленинград. То, что Петр Георгиевич видел и пережил, оставило глубокий след в его душе, и на склоне лет по настоянию сына Владимира он стал писать воспоминания. Он успел написать только о 38-м годе, но даже эти неполные записи дают представление о времени, которое тяжелым катком прошлось по судьбам многих людей.

В 2004 году П. Г. Куприянова не стало. Он умер, не дожив одного месяца до 94 лет.

 

Доадамовы сны

 

1938 год. Прошло пятьдесят лет с того времени, но прожитое стоит перед глазами так, как будто это было вчера. Пятьдесят лет я отгонял от себя мысль написать воспоминания об этом времени. До сих пор я просыпаюсь чуть ли не каждую ночь, и передо мной вновь и вновь встают страшные картины. Порой я сам не верю, что это было. Я не всегда помню, что со мной было вчера, но совершенно ясно помню, что было пятьдесят лет назад, и, кажется, могу восстановить в памяти каждый день того страшного года. Вот и сейчас, начав писать, испытываю нервную дрожь, от которой не могу избавиться.

В 1937 году поселок Новая Зырянка был готов, и мы, я имею в виду Управление пароходства, переехали из старой Зырянки в новую. Нас, пятерых холостяков, поселили в одну большую комнату по улице Карла Маркса: К. Зайцев и Б. Воеводин – радиотехники, Б. Селиверстов и А. Данченко – инженеры-нормировщики и я – конструктор технического отдела пароходства.

31 декабря 1937 года мы собрались встретить новый, 1938 год. Сели за стол. Налили в кружки вино. С Новым годом! Я поперхнулся, закашлялся: вино не пошло! Я не суеверный, но почему-то в эту примету верил: не пошла первая рюмка – год будет плохой. Это, конечно, все ерунда, но такое совпадение повторилось в третий раз: 1932-й, 1934-й годы, когда несчастье коснулось прежде всего моих друзей, и вот теперь... Через полчаса все это забылось, вино сделало свое дело, и веселье закипело.

Прошел примерно месяц. Однажды Борис Воеводин, придя домой, как-то странно взглянул на меня и сказал, что получена непонятная шифрованная телеграмма о составлении списков на работников пароходства, а предназначалась телеграмма начальнику райотдела НКВД Федорову. «Так что смотри», – добавил он и опять как-то странно посмотрел на меня. Я не обратил внимания и вскоре забыл об этом.

Был конец апреля. Приближались майские праздники. Я имел кое-какой опыт оформительской работы, и меня постоянно просили что-нибудь сделать к празднику. Так и в этот раз: парторг Жидков попросил оформить клуб к торжественному заседанию.

Мне пришла мысль сделать на сцене большими объемными светящимися буквами лозунг «Да здравствует 1 мая» и почти убрать весь остальной свет. Получилось эффектно, но сцена выглядела явно мрачной и впечатление производила не праздничное. Тогда я предложил зажечь софиты у рампы, сцена стала выглядеть нормально, и я успокоился.

В ночь на 30 апреля мы только легли после преферанса, как раздался стук в дверь и вошел уполномоченный НКВД Титаренко с каким-то человеком. «Вы Куприянов? Ваше имя-отчество?» Я удивился: он меня хорошо знал, при встречах мы здоровались. Мне сейчас кажется, что тогда на меня напал столбняк – так бывает у кролика перед раскрытой пастью удава. А дальше – полнейший провал в памяти.

Пришел я в себя только в камере зырянской тюрьмы. На нарах лежали капитан парохода «Ленин» Чистяков, с седой заросшей щетиной, и неизвестный, тоже заросший человек. Капитан твердым, бодрым голосом задавал мне какие-то вопросы, я что-то отвечал, мне казалось, что эти вопросы задают не мне. Эти двое снова улеглись и вскоре заснули, мне же было не до сна. Я лежал на голых нарах, мысли роем проносились в голове. «За что?» – пытался понять я. Ничего крамольного я не находил, перебирая в памяти свои дела, и остановился на неудачном, видимо, оформлении сцены.

Утром, после бессонной ночи, у меня не было аппетита, и, когда принесли завтрак, я отдал его сокамерникам. Так прошел первый день.

Молодость, здоровье, спокойные речи соседей сделали свое дело – я успокоился: все, мол, выяснится. Так, в ожидании вызова, пролетела неделя, но меня никто не вызывал. Я написал заявление начальнику райотдела НКВД с требованием объяснить причину ареста. Наконец меня вызвал начальник Федоров и сказал, что где-то я восхвалял американскую технику и ругал нашу, где-то рассказывал антисоветские анекдоты. Я сказал, что все это ложь. Был составлен протокол допроса, меня вернули в тюрьму и не вызывали больше месяца.

Камера наша была маленькой комнатушкой примерно 2 метра в ширину и 2.20 в длину. Сплошные нары, на которых могло расположиться не более четырех человек, в углу параша, стола не было, еду принимали сидя на нарах. Вскоре в камеру привели четвертого – это был Илья Африканович Мельников, директор совхоза «Родчево», удивительно мягкий, необыкновенно вежливый человек. В долгие дни он много рассказывал о красоте своей Кубани. Жив ли он теперь, не знаю.

В конце мая дверь нашей камеры неожиданно открылась, и вошел офицер НКВД Винницкий. Он спросил, есть ли жалобы. Мы стали требовать кто прокурора, кто представителя Советской власти. Надменным тоном тот заявил: «Я для вас все – и прокурор, и Советская власть, и прочее». Недослушав нас, повернулся и ушел, пообещав вызвать всех в ближайшее время.

Наш рацион питания: утром пайка хлеба 400 граммов и кипяток, в обед поварешка баланды и на ужин кусок соленой отваренной кеты. От такого питания у меня открылась цинга. Прогулок не было, в камере можно было сделать только три шага.

И вот в середине июля меня, наконец, вызвал уполномоченный Титаренко и без всяких вступлений заявил: «Ты – член контрреволюционной организации, которой командует начальник Дальстроя Берзин. Напиши, когда был завербован и кого завербовал сам». Перед ним лежал большой, склеенный лист бумаги, на которой в несколько колонок были напечатаны сотни фамилий. Тыча пальцем в этот список, он спрашивал: «Кого из этих людей ты завербовал?» Я отказался от этой предъявленной нелепости, тогда Титаренко совершенно спокойно сказал: «Иди». Я встал, не зная куда идти: не домой ли? Но понимал, что так просто все закончиться не могло. В это время откуда-то вывернулся охранник: «Давай иди!» – и подтолкнул меня по направлению к входной двери, но не той, в которую я вошел, а к противоположной.

В коридоре я увидел стоящего лицом к стене топографа Елисеева, хотел было кинуться к нему – мы на работе сидели в одной комнате и были дружны – но в этот момент к нему подошел какой-то энкаведешник, пнул его в бок и крикнул: «Стой как следует!» Елисеев посмотрел на меня каким-то потусторонним взглядом – видимо, не узнал или был в бессознательном состоянии. Он что-то начал бормотать, как бы оправдываясь, но мне велели следовать дальше.

Здание райотдела НКВД стояло на берегу Ясочной, огороженное метровой высоты штакетником, – так было до моего ареста. Когда же меня вывели из здания через заднюю дверь, я сначала ничего не понял: кругом был высокий забор. Я спустился с крыльца, и мне велели следовать в стоящую во дворе большую палатку. Войдя в нее и увидев знакомые лица, я радостно заулыбался, но все смотрели на меня мрачно, не выражая никаких чувств.

Когда я осмотрелся, то увидел: в палатке за столом сидели два охранника, у одного из них в руке был наган, направленный на людей, стоявших во всю длину палатки в две шеренги. Другие заключенные сидели и лежали на нарах. Первым, кого я увидел, был капитан Вронский, – он стоял с высоко поднятой головой, и мне показалось, что по лицу его скользнула улыбка.

Один из охранников велел мне стать и стоять смирно. Все еще не понимая в чем дело и встав рядом со знакомыми людьми, я шепотом стал спрашивать у соседей, что все это значит. Охранник стукнул по столу и приказал мне замолчать. Я понял, что происходит что-то нешуточное.

В первой шеренге передо мной стоял наш корабельный инженер Ким. Обернувшись ко мне и явно не узнавая меня, он заговорил: «Зачем меня здесь держат? Моя репутация незапятнанная, я честный человек». Он говорил еще что-то, но охранник прикрикнул на него и велел замолчать. Тот покорно замолчал. Зная Кима как большого упрямца и волевого человека, я удивился его покорности.

Скоро я узнал, что Ким стоит здесь уже девять суток без сна. Не может быть, подумал я. Человек не может выдержать без сна столько времени, он просто умрет.

Вдруг в моей шеренге, человека через три от меня, раздалась французская речь. Я посмотрел туда: говорил какой-то маленький щуплый старикашка. Оказалось, это был Боровский – инженер, главный конструктор большого ленинградского завода, чуть ли не «Электросилы». Он возмущался французской академией, которая вынесла неправильное решение относительно перпетуум мобиле. Он продолжал рассуждать на эту тему, несмотря на окрик охранника. Потом вышел из строя и стал танцевать и прихлопывать себя по ягодицам. Затем неожиданно упал, стукнулся головой о нары и затих. Я решил, что он умер, но подбежавшие охранники подняли его и снова поставили в строй. Кто-то из соседей сказал, что он сошел с ума. После той «стойки» в палатке я его уже нигде не встречал.

Совершенно неожиданно невдалеке от себя я увидел профиль Бориса Селиверстова. Голова его была наклонена, лицо красное, отчего его светлые волосы казались еще светлее. Он что-то бормотал и производил комическое впечатление. Мы жили с Борисом вместе, дружили, это был замечательный, честный парень. Борис стоял шестые сутки и был явно невменяем.

Крайним в первой шеренге справа стоял инженер отдела снабжения Мартынов. Позже я никогда и нигде его больше не видел. И ничего не слышал о нем. Других людей, стоявших со мной, я или не знал, или забыл.

Перед тем как меня начали «допрашивать», я просидел в Зырянской тюрьме около двух месяцев. У меня болели цинготные ноги, и когда меня «поставили», мне было очень тяжело, особенно в первые сутки: ноги подкашивались, от бессонницы закрывались глаза, все время шатало, как на корабле во время шторма. После трех суток почувствовал, что не выдержу. Временами выключалось сознание. Постоянно свербила какая-то уже ненормальная мысль: почему Розенкранц не едет со мной на охоту? Говорил вслух: «Розенкранц, пойдем на охоту?» И так, кажется, несколько дней подряд. Цинготные ноги отекли, пришлось снять ботинки – стоял в одних носках. До сих пор чувствую землю, как раскаленную плиту, подошва ощущает малейший камешек.

После трех суток стоять стало легче, спать уже не так хотелось, но появилось какое-то безразличие ко всему. Страх ушел даже при вооруженных охранниках, денно и нощно сидящих с оружием в руках, направленным на нас.

Помню симпатичного бухгалтера с Угольного района Коробкова. У него, кажется, после двух суток «стойки» начались галлюцинации. Он кружился на месте и, сложив пальцы правой руки, как пистолет, начал «стрелять», восклицая «пу!», «пу!» Раздался выстрел и крик Короткова: выстрелил охранник, и пуля попала в «стреляющий» палец, задев еще кого-то. Почти все уже были в отупении и мало реагировали на это.

В этот момент я вспомнил Ивана Мизова, моего товарища. Когда его посадили в Бутырки, он вскрыл себе вены, но обслуга заметила это, и его спасли. Позже я видел эти страшные шрамы на его руках. Уже не помню, в какой день «стойки» сознание то покидало меня, то возвращалось, в эти минуты мне было невыносимо тяжело – ноги горели как в огне, и тогда мой взгляд упал на небольшой кусочек стекла, валявшийся под ногами моего соседа. Я попросил, чтобы он передвинул стекло ногой ко мне. Улучив момент, я ухитрился захватить стекло пальцами ноги, поднял его и взял в руку. Незаметно расстегнув манжету рубашки на левой руке, попытался вскрыть себе вену ближе к локтю. Нажимал что было силы, но кроме мелкой, легкой царапины ничего сделать не смог. Промучившись таким образом довольно долго, я посмотрел на стекло и увидел, что кромки его были круглыми, отшлифованными. Разрезать кожу таким стеклом было невозможно. Наступившее затем помутнение сознания отвлекло меня от этого безумия. Уронив стекло, я больше не возвращался к этому даже мысленно.

Помню, пришел с допроса Борис Селиверстов, ему разрешили лечь на нары, а вскоре увели совсем.

Шли, не помню какие, сутки. Не скажу, что было очень мучительно, но появилось самое страшное – полное безразличие ко всему. Ничего уже не трогало, и даже спать не хотелось. Мне кажется, если бы меня не трогали, то, наверное, мог бы простоять еще много дней.

И вот меня вновь вызвал Титаренко. Ласковым голосом, назвав меня по имени, он сказал: «Петя, пиши. Перестань мучиться, напиши все и иди спать». Не совсем сейчас отдаю себе отчет в следующем поступке, но, закурив предложенную папиросу, я сказал Титаренко: «Давай, буду писать». И написал, что завербовал в контрреволюционную организацию трех человек: Красовского, Костлана и Николаюка. Титаренко расцвел, дал мне пол-осьмушки махорки и сказал: «Иди, отдыхай».

Я вернулся в палатку, мне разрешили лечь на нары, но продолжалось это недолго: меня вновь вызвали к следователю. Титаренко сидел сам не свой. «Что же ты подвел меня? – закричал он. – Кого ты написал? Ведь все трое – это наши сотрудники, и завербовать их ты никак не мог. Я получил нагоняй за это. Пиши снова».

«Вербовать» других я отказался и был снова направлен в палатку на «стойку».

Наступили самые тяжелые дни. В минуты, когда сознание возвращалось ко мне, я слышал произносимые мной слова, без всякой связи и смысла. Потом наступали мгновения, когда я летел куда-то в бездну. Это были сладостные, отрадные мгновения, но продолжались они доли секунды. Неожиданный удар – и ты снова «в строю», стоишь и качаешься. Выражение «ноги налились свинцом» не совсем точно для передачи этого ощущения. Когда ты стоишь, покачиваешься или переступаешь с ноги на ногу, то брюки касаются голых ног, и кажется, что кожа с твоих ног снята и по ногам водят наждачной шкуркой. В эти мгновения сознание работает четко, ты ощущаешь эту страшную боль совершенно ясно, но уже в следующий момент желание уснуть пересиливает и ты вновь летишь куда-то в бездну.

Прошло шестеро суток без сна. Утверждения ученых, что человек не может не спать более трех суток, оказались чепухой. Смутно помню, что сижу за столом у следователя, передо мной громадный список фамилий и Титаренко говорит: «Скажи, кого завербовал в организацию». Ничего не соображая, бессознательно тычу пальцем в какие-то фамилии, и следователь дает подписать готовый протокол допроса. Подписываю с полным безразличием, и повеселевший следователь дает команду, чтобы меня отвели в палатку и разрешили спать.

Не знаю, сколько часов я проспал, а утром около девяти конвоир разбудил меня и с наганом наголо повел в тюрьму. Я шел в одних носках, ботинки не лезли на распухшие ноги, я держал их в руке. До сих пор не забыть это болевое ощущение: как будто идешь по раскаленной плите, и каждый шаг дается с неимоверным трудом. Каких-то пятьсот метров от райотдела до милиции я шел наверняка около часа.

Не могу не остановиться на одном эпизоде. Дорога от райотдела до тюрьмы шла мимо управления пароходства. Так как было утро, работа в управлении еще не начиналась, но около подъезда некоторые работники уже грелись на солнце. И с нескрываемым любопытством молча смотрели на меня, ковылявшего под охраной.

Вдруг из-за угла управления вышли две девушки – Нина Доцник и Маша Кокошкина. Увидев меня, они громко закричали: «Здравствуй, Петя!» На фоне молчаливой толпы управленцев это выглядело такой дерзкой пощечиной им, что я не мог не кивнуть девушкам с благодарностью. Какой контраст: одни люди, с которыми я вместе работал, делали вид, что не узнают меня, а другие демонстративно подчеркивают знакомство.

Я с трудом доковылял до тюрьмы, и меня втолкнули в камеру. В полумраке я не сразу разобрался в обстановке, хотя и услышал приветственные голоса. Присмотревшись, увидел полную камеру голых людей, они сидели на корточках на нарах в несколько рядов. Камера была рассчитана человек на пять, а находилось здесь раз в пять больше, поэтому люди могли только стоять или сидеть на корточках. Духота в камере была такая, что люди обливались потом, потому и сидели голые, подложив под себя одежду.

Тут были все те, кто подписал свои «показания»: Иван Демьянович Шубин, начальник пароходства, ему было уже за 60; начальник отдела связи Миша Столяр; начальник обстановки пути Бакич; директор совхоза «Родчево» Мельников, остальных я уже забыл. Позже я не раз думал о том, что и у них, наверное, так же, как и у меня, всю оставшуюся жизнь болела душа от того, что из них все-таки выбили «показания», хотя винить человека за то, что он делает в бессознательном состоянии, на грани безумия, может только тот, кто не испытал этого.

Из событий за время «проживания» в этой камере мне ясно помнится только один эпизод: когда на другой день нас выводили во двор на оправку, ни Бакич, ни я встать на ноги не могли и товарищи вели нас под руки. А поскольку улечься на нарах могли не все, не хватало мест, то спали по очереди.

В конце мая – начале июня 1938 года весна была теплая, бурная. Быстрое таяние снега привело к наводнению, поселок начало заливать, и нас перевели из маленьких камер в большую сухогрузную баржу «Находка» и посадили в трюм. Спали на голых досках трюма. Здесь уже воздуха было предостаточно, хотя и лежали впритирку друг к другу. Днем борта баржи нагревались и было жарко, а ночью жались от холода, но радовались тому, что можно было лежать хоть весь день.

Где-то в середине июля нас пересадили на другую баржу – «Зырянка». И вот однажды двери тента раздвинулись и показался бравый капитан НКВД. Он сказал, что, если кто-то осмелится высунуть свой нос, будут стрелять без предупреждения. На корме баржи поставили пулемет, баржу зацепил буксир, и мы тронулись вверх по Колыме: предстоял семисоткилометровый путь до пристани Среднекан. Проследовали без особых происшествий, и в начале августа нас высадили в Среднекане, откуда всех 206 человек погрузили в машины и привезли в поселок Урутукан, это где-то между Среднеканом и Магаданом.

В Урутукане часть людей посадили в «черный ворон» и увезли в Магадан, знаменитый «дом Васькова», остальных разместили в большой палатке. Люди здесь помещались с трудом, поэтому спали как на нарах, так и на полу, ночью поворачивались по команде.

Урутуканская тюрьма – большое деревянное одноэтажное здание, обнесенное высоким забором, – была заполнена до отказа, и наша палатка располагалась рядом с забором тюрьмы и была обнесена колючей проволокой, а по углам стояли вышки. Среди заключенных началась дизентерия, ее лечили марганцовкой с толченым углем.

И вот наступило 11 августа 1938 года – этот день я не забуду до конца своей жизни. В августе на севере, даже при хорошем, теплом лете, ночи холодные, поэтому мы легли спать, прижавшись друг к другу. Это был не сон, а какое-то постоянно прерывавшееся забытье.

Около двух часов ночи вокруг палатки послышались чьи-то осторожные шаги. Человек останавливался возле окна, видимо, смотрел внутрь палатки – и шел к следующему окну. Потом слышно было, как захлопнулась калитка ограды, человек удалился.

Кто-то лежащий у стенки увидел сквозь отверстие, что это был начальник тюрьмы Золотарев. Несколько слов о нем: человек лет сорока, жирный, с лоснящейся откормленной мордой – такими позже карикатуристы изображали эсэсовцев. От него вечно несло спиртом, разговаривал он грубо, отрывисто.

Через некоторое время к домику, где помещалась тюремная охрана (это примерно в двадцати метрах от тюрьмы), подъехали три машины – две грузовые и одна «черный ворон». Неожиданно за забором тюрьмы стали выкрикивать фамилии. Вызванный выходил из ворот тюрьмы и следовал в домик. Сначала это могли наблюдать только те, кто лежал у стенок палатки и проковырял отверстие. Но продолжительное выкрикивание фамилий подняло всех. Привстав на нарах, я увидел несколько человек, прильнувших к дырявым стенкам палатки: они обменялись между собой тревожным шепотом.

Любопытство, смешанное с тревогой, подтолкнуло и меня. И вот что я увидел. После выкрика из ворот тюрьмы выходил с вещами заключенный. Он входил в домик тюремной охраны, и вскоре оттуда его выносили и бросали в грузовую машину: надо полагать, человек этот был мертв. Выстрелов слышно не было, видимо, его умерщвляли каким-то другим способом.

Один диалог я запомнил на всю жизнь.

– Иванов, с вещами!

– Сейчас, только соберу постель.

– Да иди, там тебе постель уже приготовили.

Эти голоса преследуют меня и сейчас.

Те, кто наблюдал эту картину от начала до конца, сосчитали, что на грузовые машины было брошено семьдесят человек, а четверых погрузили в «черный ворон». Потом слышно было, как в машины забросили лопаты, и машины уехали.

Меня знобило. Мы были уверены, что и нас привезли сюда для истребления.

Месяц спустя в Магаданской тюрьме рядом со мной оказался некто «Седой» – я не знал его по имени, все звали его по кличке. Мы иногда перебрасывались с ним несколькими словами. И однажды он мне сказал: «Ты знаешь, что я числюсь расстрелянным?» И рассказал, что 11 августа 1938 года был издан приказ о расстреле 76 человек, якобы отказавшихся работать. Среди них было 70 человек с контрреволюционными статьями и 6 человек с бытовыми. Это был как раз тот случай, который мы наблюдали в Урутукане. 70 человек с контрреволюционными статьями были расстреляны, а 6 человек в «черном вороне» были увезены в Магадан и остались живы. Таких приказов в тот год издавалось много.

Прошло несколько дней. Совершенно неожиданно нас посадили в грузовые машины и увезли в Магаданскую тюрьму. Мы терялись в догадках: что будет дальше?

Прошло четыре месяца, нас никуда не вызывали и даже стали добровольцев выводить на хозяйственные работы…..

Когда-то очень давно, во втором или третьем классе, то ли потому, что было холодно в школе – мы сидели на уроках одетые – то ли потому, что было голодно, то ли по какой другой причине, наша учительница, кажется, ее звали Надежда Ивановна, вместо занятий читала нам повесть «До Адама» Д. Лондона. Я не помню ее содержания, но на всю жизнь у меня осталось впечатление какого-то кошмарного сна. И сейчас, когда я просыпаюсь ночью, у меня появляется то состояние, которое вызвала в свое время та повесть, – состояние кошмара. И мне приходится прилагать усилия, чтобы прогнать нахлынувшие видения и мысли, и если не уснуть, то хотя бы успокоиться. И так повторяется чуть ли не каждую ночь.

Вот эти, как я их называю, «доадамовы сны» можно сравнить с теми тридцатыми годами, которые мне пришлось пережить, особенно 1938-39 годы. И я пишу о них бессонными ночами, не заботясь о связности и грамотности, только чтобы скорее написать и тем самым хотя бы частично освободиться от мучительных воспоминаний.

 


добавить комментарий | комментарии (нет)

Александр Соболев. Время звёзд. Стихи.

Олег Афанасьев. Построить дом. Повесть.

Леонид Григорьян. На исходе времен. Стихи.

Сергей Беликов. Земля чужая, кровь своя. Повесть.

Галина Орлова. Круженье дней. Стихи.

Александр Петухов. В глубине пустоты. Расказы.

Юрий Перфильев. Ещё далеко до финала. Стихи.

Марина Кириевская. Что запомнилось, или Жизнь в картинках.

Галина Шпак. Алтайские картинки. Стихи.

Из литературного наследия. Инна Калабухова. Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе….

Иван Тхоржевский. Стихи.

Юрий Крутогоров. Жили бабушка и внук. Повесть.

Виктор Пожидаев. На сцене мира. Стихи.

Виталий Сёмин. "Живая и честная мысль".

Нина Огнева, Эмиль Сокольский. LEGGERA@MEDOZA Виртуальный диалог.

Галина Ульшина. "Давай наговоримся всласть...". Размышления о трех поэтах.

Пётр Куприянов. Доадамовы сны.