|
Виталий Сёмин
"Живая и честная мысль"
В 1987 году, девять лет спустя после смерти Виталия Николаевича Семина, в издательстве «Советский писатель» вышла его книга «Что истинно в литературе». Книгу составил известный критик И. А. Дедков, проявлявший большой интерес к творчеству Семина и ранее написавший о нем несколько статей.
В книгу вошли в основном «закрытые рецензии», которые Семин писал в 60-70-е годы для журнала «Новый мир». Рецензий было написано много, более сотни, на поступавшие в журнал «самотеком» рукописи разного содержания, жанра и профессионального уровня. Составитель отобрал из них тридцать три рецензии, естественно, прежде всего учитывая их критическую глубину и общественно-литературную значимость для того времени.
Книга «Что истинно в литературе» быстро разошлась и получила высокие оценки читателей. На вечере памяти Семина в Центральном Доме литераторов Борис Можаев сказал, что она должна стать настольной книгой каждого пишущего, а Л. Региня, читавшая курс журналистики в Петербурге, говорила, что книга стала основным учебником для слушателей. «Он умел хорошо думать и быть точным – неотразимо – в выражении мыслей, – считал И. Дедков. – Очень живая и честная мысль». Рецензии В. Семина печатались в журналах «Литературное обозрение», «Дон». В этом году издательство «Новая книга» переиздает семинский сборник рецензий.
Мы предлагаем вниманию читателей несколько «закрытых рецензий», ранее не публиковавшихся. Они интересны и для профессионалов, и для любителей литературы как взглядами их автора на сущность и значение литературного творчества, так и «техническим» анализом разбираемых им рукописей. Ни поучительности, ни циркулярности нет в его разборах – это более всего приглашение к размышлению, убеждающие тщательностью доказательств, высотой нравственной позиции и изяществом формы.
Рецензии написаны 30 лет назад, но в наше время они, может быть, подскажут верный путь запутавшемуся в эстетических и нравственных «новациях» литератору и читателю.
В. Кононыхина-Семина
М.Ч. «Январь будет теплым». Роман.
Автор обладает не только литературными способностями, но и несомненной литературной выучкой. Выучка эта кажется газетной: начало романа – развернутая газетная зарисовка, стиль тоже торопливый, газетный, фраза короткая, «рубленая», слова, не то чтобы первые попавшиеся, но и не единственные. Я не против короткой фразы, она обладает многими достоинствами: энергична, проста в употреблении, прекрасный строительный материал и для малых вещей, и для таких больших, как роман М.Ч. Недостаток один – общедоступность. Никогда не знаешь, почему ты (или кто-то другой) пишешь коротко – то ли потому, что так надо, то ли потому, что так легче писать. Вот абзац, в котором использованы преимущества короткой фразы.
«Я не спрашиваю. Женщин не спрашивают. Как англичане говорят: не спрашивай – не солгу. В двадцать лет это не укладывалось в башке. Теперь проще. Был случай, правда. Я ждал Вику у дверей публички. Пять минут. Десять. Вижу, выходит. И еще кто-то. Попутчик? Иду. Жду. Когда же он отвалит?»
Разумеется, в газете не скажешь «башка», не спросишь: «Когда же он отвалит?» Но методологическая основа, обеспечивающая грамотность при минимальной затрате усилий на сам стиль, выработана, несомненно, людьми, которым приходилось срочно писать в «номер». Иногда этот стиль называют также интеллектуальным. «Отвалит» в сочетании с «публичкой» и ссылкой на англичан при некоторой языковой безличности и создает эффект современности и интеллектуальности.
Это вовсе не значит, что роман М.Ч. написан плохо. Лишь что-то удерживает меня, чтобы сказать – «роман написан хорошо». Однако есть куски сильные, и завершающие страницы лучше первых, и вообще к заключительным главам роман набирает силу, становится умнее и добрее, хотя интеллектуален он с самого начала.
Должен оговориться: рецензия эта не о том, можно ли роман печатать вообще – вопроса о профессиональной пригодности просто не возникает, – эта рецензия о том, следует ли редакции заинтересоваться романом. На это я ответил бы так: М.Ч. для «Нового мира» автор перспективный. Очень располагает его умение композиционно комбинировать; то, как на протяжении такой большой вещи он «набирает» дыхание, но главным образом то, как последовательно он развивает свои мысли и, сознавая непрактичность, что ли, невыигрышность своей позиции, твердо стоит на своем до конца. Плохо только, что твердость эта скомпрометирована чрезмерной раздражительностью. Я хотел написать: «горечью и чрезмерной раздражительностью», но горечь в литературе закономерна, а раздражительность уместна только на «входе» того, что называют творческим процессом, но никак не на его «выходе» – прошу прощения за ученый пассаж. Раздражительность эгоистична (и это невозможно скрыть), излишне эмоциональна в выражениях и слишком часто является не следствием ситуации, а опережением ее. Правда, раздражительность может быть и прозорливой и основываться на опыте, но она же, как сказали бы философы, без нужды множит сущности, против которых выступает, и страшно мельчит их. В качестве рецензента М.Ч. я, например, испытываю неудобство. Заранее предвидя эту ситуацию, М.Ч. зло, остроумно и, быть может, справедливо «выдал» своим будущим рецензентам, но в той – как бы это правильно сказать – экзистенциальной ситуации, которую он сам же создает в своем романе, литература не должна зависеть от литконсультантов. Авторы, конечно, зависят – тут ничего не поделаешь! – а литература – тому есть примеры – нет. Между тем в романе М.Ч. слишком многое выдает зависимость автора (или, если ему угодно, независимость) от будущих критиков и литконсультантов. М.Ч. находит поводы и прямо заявить, что и про себя и про литературную среду он знает все – и литературных советов не принимает.
Не помню, кто сказал: «писатели – охотники за лицемерами». М.Ч. свою войну ведет не за страх, а за совесть, с обличительной страстью, окрашенной все тем же раздражением и подозрительностью. Давно замечено, что люди не всегда говорят то, что думают. У М.Ч. они всегда говорят не то, что думают, и, во всяком случае, не все, что думают. М.Ч. постоянно ловит своих героев на двоемыслии и двуязычии – для себя и для других. Это раздражающее автора (и раздражающее читателя) двоемыслие он закрепляет графически, сначала записывая то, что герой подумал, а затем, что произнес. Форма содержательна. Последовательно проведенный через весь роман, этот прием создает атмосферу недоверчивого подглядывания друг за другом, от которой не отдохнешь даже в сценах, где встречаются друзья или любовники. Вообще-то здесь нет ничего нового. Но традиционная литература, показывая человека (не обязательно лицемера), говорящего не то, что думает, подходит к этому шире, умнее, что ли. Учитывая многообразие причин, которые могут помешать человеку сказать то, что он думает, традиционная литература не мешает читателю учесть все эти причины (а среди них могут быть и сдержанность, и гордость, и застенчивость, и т. д., цепь эта бесконечна, и бесконечность эта не обрывается насильственно) – она воспроизводит ситуацию, в которой было произнесено слово, и называет само слово.
Своим доведенным до крайности приемом М.Ч. как раз и убивает эту широту, обрывает цепь – он точно знает каждый раз, что подумал герой и что он сказал. Он и записывает это как два параллельных ряда: подумал – сказал. Казалось бы, новаторство, расширение возможностей литературы. На самом деле – сужение. Сам М.Ч. с рядом «подумал» справляется гораздо хуже, чем с рядом «сказал». Ситуация всегда бывает шире того, что «подумал» герой у М.Ч., и читатель это улавливает.
Кое-что, возможно, я здесь утрирую, но очень немногое.
Охота за лицемерами приводит М.Ч. к отвращению к словам вообще, к «словесам». « И сразу же – в дым, все в дым, словеса эти – вздор…» Ему все хочется узнать, что же будет, если отбросить все эти «словеса». И тут подозрительность его не знает границ. Все словесные системы, все словесные одежды берутся под подозрение: интимные, социальные, научные. Особенно интимные. То самое, о чем еще в прошлом веке Чацкий спокойно сказал: «Я езжу к женщинам…», – у М.Ч. необычайно болезненно, замешано на необъяснимой вражде, лжи и даже ненависти. Разумеется, цитированием можно доказать все что угодно, но я все же позволю себе привести диалог любовников, типичный для романа:
«– О… а… Милый!.. Лю-блю…
– Ненавижу, – непримиримо, свистяще.
– Л-ю-б-л-ю…
Ах, что он с ней делал! Убил бы – с радостью приняла». А немного ниже она о нем думает (ряд «подумал»): «Ах, как я тебя ненавижу! Вечно ты меня топчешь, топчешь».
Этот диалог, чем-то напоминающий анекдот о садисте и мазохисте, очень плох и в общем гораздо хуже всего романа, так что я испытываю потребность извиниться перед автором за то, что привел его. Но этот диалог есть, и он принципиален для автора. Я уверен, М.Ч. не откажется от него и сейчас. Чацкому, который просто ездил к женщинам, было, конечно, легче. Секс – эта безлюбая любовь – «великое» открытие двадцатого века. Такое же великое, как и теория относительности. Отправляясь к женщинам, Чацкий не страдал. Страдал он от любви – несчастной, неразделенной, недостойной. Герой М.Ч. страдает от секса и успокаивается настоящей любовью даже тогда, когда она кажется ему безнадежной...
В сексе он теряет – в любви находит себя. Точно так же, как теория относительности не делает относительными абсолютные ценности, добытые физикой и другими науками, и сама еще вносит новые абсолюты, так и секс, как выясняют у М.Ч. все его герои, не отменяет любви, мертв без любви. И вообще все мертво без настоящей любви. Собственно, по М.Ч., любовь – это единственное, чем защищен человек в этой жизни. Социальность у М.Ч. не то чтобы мрачна, а сумеречна, малоподвижна, по-дурному стабильна, несмотря на многие перемены, не поддается переменам.
Герой романа Струнин, юрист по образованию, следователь по должности, оставляет свою работу и переучивается на шофера. Это не «хождение в народ», как можно было предположить, учитывая некоторые литературные традиции, не воспитание или самовоспитание трудом, учитывая другие, более поздние литературные штампы, а экзистенциалистское проектирование своих отношений с действительностью. Струнин считает, что мера ответственности не по его плечам. «Я не Бог, чтобы судить их». И все. Среди «работяг», с которыми придется столкнуться Струнину, есть тоже люди с высшим образованием. Но те – «работяги» по нужде, а Струнин по доброй воле. Правда, когда Струнин начинает строить семью, он без всяких переживаний возвращается к юриспруденции, поступает в аспирантуру потому, что должен обеспечить любимой женщине все, чего она, по его мнению, достойна. О мере ответственности вопрос тут и не ставится. Можно предположить, что Струнин всегда будет помнить, что он не Бог, а остальное – все «словеса», которые, если отбросить, человек останется голым… И ведь действительно, давно уже сказано, если отбросить слова – останется обезьяна. Опасно это – отбрасывать слова. Нас всех посещают такие настроения, когда кажется, что если отбросить слова, то вот она и останется истинная истина. Писать в этом настроении нельзя. Потому что художественная литература – это ведь воссоздание человечности. А М.Ч. первую и большую часть своего романа занимается разрушением художественности, а во второй – любовь Струнина – восстанавливает художественность из этих разрушенных частей. Но уже нет никаких возможностей забыть, как яростно подозрителен и раздражен был автор, как он был несправедлив и мелочно придирчив и проницателен. Есть такая классическая формула – бытие определяет сознание. Ее можно истолковать и уничижительно для человека и как формулу сочувствия и даже сострадания. Трудно отделаться от ощущения, что М.Ч. истолковывает ее уничижительно для человека.
В заключение я должен сказать, что за пределами этой рецензии, в которой я, главным образом, обращаю внимание на причины, заставляющие меня отозваться о романе отрицательно, остается незначительная часть романа, написанного с какой-то отчаянной честностью и откровенностью. Это вызывает к автору интерес и симпатию.
М.Ч. «Наталья Павловна и ее семья». Повесть.
Умирает восьмидесятишестилетняя старуха. Умирает, окруженная любящими родственниками. Ни чрезмерные страдания, ни чья-то неблагодарность, ни особые бытовые неудобства не омрачают ее последних минут. Так что, можно сказать, это вполне благополучная смерть. Разумеется, есть надрыв, есть обострение хронических семейных конфликтов. Есть чье-то чувство вины. Есть, наконец, размышления о жизни и смерти вообще. Есть и напоминание жадным, суетящимся: «Помни о смерти!» Все это написано профессионально. Все сцены достоверны, подробности выверены, авторская позиция и авторское лицо вызывает симпатию. Симпатию вызывает и внимание к нуждам простого человека, к повседневности, к быту, который часто гирей висит на наших ногах, искривляет наши чувства, отклоняет нас от наших целей. Есть размышления о правильной и неправильной жизни и о ценности самой жизни, выше которой нет ничего. Потому что, если нет жизни, то теряют смысл и эталоны, которыми мы пытаемся ее изменить. Достоверность здесь не только литературная, художественная, но и бытовая. Кажется, нам рассказали «случай из жизни». Вот семья, вот жилплощадь, на которой она живет, которую она хотела бы увеличить. Вот теща, вот зять. Вот то, что мы имеем, вот то, что хотим. Разрыв между тем, что имеем, и тем, что хотим, порождает постоянное беспокойство, недовольство. А успокоиться на том, что имеем, нет никакой возможности. Мала жилплощадь, мала зарплата, не так-то уж велик запас жизненных сил. К тому же время бежит слишком быстро. Все вместе тут: и быт, и философия. Кажется, самое время мне здесь остановиться и порекомендовать повесть редакции. Однако это, к сожалению, тот трудный для рецензента случай, когда он не знает, рекомендовать или не рекомендовать. Повесть, несомненно, можно печатать. Несомненно, она отвечает некоторым новомирским параметрам. Но многое, напечатанное в «Н.м.», она лишь повторяет. Есть в повести достоверность, но нет значительности. Есть человеческая порядочность, но нет художественного открытия. Я могу лишь засвидетельствовать, что повесть можно печатать. Для того же, чтобы я мог рекомендовать ее, она должна была бы вызвать более сильные чувства.
Н.Р. «Ярусы». Роман
Роман Н.Р. содержит богатый материал для размышлений о самых принципах, о художественных пределах, что ли, бытописательства. Несомненное достоинство романа – достоверность. Ярус первый – это болезнь главного героя романа Ивана Здешнева. Это день сегодняшний. Спазмы сердечных сосудов ставят героя на край гибели, надолго укладывают его в постель, и мы получаем весьма подробную и очень достоверную картину сердечного заболевания. Вынужденная неподвижность, мучения, связанные с этой неподвижностью, беспомощностью. Обостренная наблюдательность, мир, состоящий из звуков (дождь, шепелявящий по крыше, прогибающиеся половицы, которые заставляют больного заключить, что кто-то новый в доме и т. д. «Поздно утром я заснул. Это было так хорошо, что я не поверил этому и, всхрапнув, испугался собственного храпа и открыл глаза».) Многое здесь точно подмечено. Стыд и вынужденное бесстыдство, поведение врачей, реакция родственников и соседей. Изменившаяся реакция на явления природы, на расстояния. Я еще раз вынужден поставить «и т. д.», потому что Р. не останавливается на этом и очень подробно рассказывает о лекарствах, о том, как делают электрокардиограмму, о том, как мучительно взрослому человеку отправлять свои естественные надобности, делая кого-то неизбежным свидетелем. Я вынужден еще раз ставить «и т. д.» потому, что и это еще далеко не весь рассказ о болезни главного героя.
И вот что интересно, все это правда. И именно правда жизни. Не скажешь даже, что это не существенно. Куда уж существеннее – автор говорит о жизни и смерти! Разве не это названо вечным вопросом и разве не вечные вопросы всегда волновали литературу? В чем же дело? Почему нам скучновато читать? Слишком много подробностей? Пожалуй. Первое, что приходит в голову, – неплохо бы сократить. Должен, однако, сказать, что, рассказывая о своей болезни (роман написан от первого лица), Иван Здешнев раскрывает нам некоторые черты своего характера. И даже не те «черты характера», о которых любят писать в школьных учебниках: упорство, стойкость в преодолении трудностей и т. д., – а нечто гораздо более тонкое, какую-то основную мелодию своей личности, если так позволительно будет сказать, свой ритм, пафос, походку, наконец, по которой безошибочно узнаешь человека. В обилии этих подробностей, в их технологической определенности, в том, что не упущено ничего, оказывается, сам Здешнев. Его крестьянская методичность, некоторая даже занудливость, особенность зрения, которая позволяет видеть мир только вот таким – без главных и второстепенных подробностей. Мир, в котором все подробности равны. В котором все важно. А неважного, второстепенного попросту нет. Так что и рассказ о болезни при всей его затянутости выполняет литературную функцию. Это я должен здесь отметить.
Следующие, уходящие вглубь ярусы – это в сущности некое исследование исторических, социальных, любовных обстоятельств, которые в совокупности поставили на край гибели могучий организм бывшего крестьянского паренька Ивана Здешнева.
Цена этим обстоятельствам, естественно, не одна. Детство с раздражительным, драчливым отчимом, учеба в ремесленном училище, военная служба, война, тяжелые ранения, работа в литейном цехе, трудные любовные отношения, семейная катастрофа.
Так эти ярусы видит сам Иван Здешнев. У нас свой, литературный интерес к этим ярусам, к тому, как о них рассказывает Иван Здешнев. И вот к какому любопытному выводу приводит нас сравнение этих рассказов. Роман Н.Р. – произведение современное. Как говорят критики, обращенное к нашим дням. А с наибольшим интересом читаются в романе именно ретроспективы. Если сравнить то, что было, с тем, что есть, по качеству литературного исполнения, по тому, как это читается, ретроспекции можно было бы озаглавить так, как озаглавлен известный американский фильм о солдатах, возвратившихся домой с войны: «Лучшие годы нашей жизни». Уровень первичной, жизненной, бытовой достоверности во всем романе примерно одинаков. Но в сценах современных это вялая, не наполненная художественной энергией достоверность. Не наполнена она также и исторической энергией. Обилие подробностей, их неинтересность, нехудожественность, в конечном счете, как бы связываются с потерей очень важной, все освещающей цели. В трудном, омраченном бесконечными побоями, жестокостями детстве Здешнева была цель – выучиться, уйти из этого детства. Во время войны была цель – победить. Годы эти были бесконечно тяжелыми в жизни Здешнева, но в памяти его они отстоялись, отлились в подробности, отмеченные очень важной для литературы энергией. Энергией важного, общего для многих людей переживания. Автор добивается здесь большой концентрации, большой плотности информации на страницу текста – назовем это так. И сам Иван Здешнев видится в эти годы человеком крупным. Он там «на месте». И все вместе это вызывает впечатление достоверности.
О любви своей Иван Здешнев рассказывает с той же основательностью, с той же некоторой занудливостью, с которой говорит и о своей болезни. И тут этот крупный, основательный человек, умеющий работать и переносить великие трудности, оказывается «не на месте»… В этой драматической любовной истории, которая в конечном счете и приводит Здешнева к заболеванию, есть, конечно, художественное зерно. Но в любовной истории Здешнев теряется, утрачивает свою масштабность. Вначале он добивается Юлии, хотя с самого начала видно, что она его не любит. Затем он унижает себя тем, что сносит капризы, а порой и отчаяние нелюбящей женщины. Он закрывает глаза на то, на что без потери себя самого в таких отношениях глаза закрывать нельзя. Потом он начинает считать и считаться, выяснять, кто кого соблазнил, кто к кому первый пришел в постель (мы помним, что для него все подробности равны и второстепенных подробностей нет)…
Течение романа становится унылым, скучноватым, унылой становится его достоверность.
Я думаю, что областное издательство должно было бы заинтересоваться этой работой, однако «Новому миру», призванному отбирать лучшее в литературе, роман Н.Р. я порекомендовать не могу.
П.О. «Дело актера Строганова». Роман.
Разумеется, все книги пишутся для читателей. Но есть среди них особенно читательские книги. «Дело актера Строганова» кажется мне идеальной книгой для читателей. Она увлекательна, благородна, немного сентиментальна и длинна. О длине я говорю без иронии. Читатель любит объемные, способные долго накалять и удерживать интерес книги. Пределы этого «долго», несомненно, определяются какими-то психологическими законами. Общение с автором приятно от первой до последней страницы. Гуманность его сказывается и в общем направлении романа, связанном с борьбой за восстановление демократических норм нашего правосудия, и в выборе героя. Актер Строганов слаб, эгоистичен – «актеришка», сдающийся без борьбы, оговаривающий себя, любимую женщину. В литературе о «сильных» людях таких принято наказывать. П.О.показывает, как трудно бывает доказать невиновность такого человека и как важно ее доказать. Автор вообще показывает нам слабость с непривычной для нас стороны. Актеру Строганову он дает «шанс» не только на судебном разбирательстве, но и в жизни. Его любит прекрасная, сильная женщина. Любит, не придумывая, а таким, какой он есть на самом деле: слабым, эгоистичным, талантливым и добрым. Хороша сцена, в которой Екатерина Николаевна узнает, что Строганов признал себя убийцей, а ее назвал соучастницей. «Бедный!» – говорит Екатерина Николаевна. Любовь сильной и умной женщины к слабому Строганову не вызывает раздражения, не кажется авторским произволом или, скажем, пустой жизненной загадкой, которую и разгадывать не стоит. В сложной системе жизненных отношений, где есть место «сильному человеку» – следователю Люсину, слабость Строганова не кажется такой уж антипатичной. Автор ничуть не оправдывает трусость и слабость, но он сочувствует невинно страдающему и борется за справедливость. И еще наталкивает нас на такую, не совсем обычную мысль, что и слабость в этом мире зачем-то нужна. Чем-то симпатична нам. Ну, вот хотя бы тем, что будит в нас сочувствие, жалость, мужское желание покровительствовать. Хотя бы как противовес силе Люсиных…
Написан роман добротно, уверенно, с той степенью достоверности, которая, пожалуй, несколько превышает художественную норму, но заставляет думать, что рассказывают нам дело, бывшее в суде на самом деле. А оправдание невиновного оказывается сюжетом более увлекательным и нравственно напряженным, чем привычная детективная схема с поимкой преступника в конце. И вообще «Дело Строганова», хотя и строится как детектив, однако рамки детектива далеко перерастает. Волнует нас с самого начала не столько преступление, ужасное само по себе, сколько ошибка следователя, предвзятость судей, нравственная атмосфера, при которой легче осудить, чем оправдать. И на протяжении всего романа читательский интерес возбуждается не жаждой справедливого возмездия, а жаждой самой справедливости, которой не так-то легко восторжествовать.
Это я и имел в виду, когда говорил о благородстве рукописи П.О. Ведь совсем не безразлично, каким чувством, какого рода страстью подогревается читательский интерес.
В заключение я должен попросить у автора прощения за то, что хвалебную эту рецензию я завершу не так, как, по-видимому, должен был бы завершить. Я уверен, что роман П.О. будет напечатан, однако не в «Новом мире». «Новый мир» призван отбирать лучшее в нашей литературе и не может печатать беллетристику, даже добротную.
А «Дело актера Строганова» – это, несомненно, беллетристика, хотя и вполне добротная.
М.Г. «Секретарюк против главинжа»
Не сразу понимаешь, что это бытовая фантастика. Вначале просто мешает читать обилие бытовых мелочей, дробление и без того мелких чувств и переживаний с обязательным их обоснованием, опосредованием и многократным объяснением. Подробностей так много, что перегруженные синтаксические конструкции не выдерживают, рвутся на согласованиях…
…Намечается нечто похожее на раздвоение, отрыв от предмета изображения. Ведь вовсе не стремлением к точности вызвано дублирование: «…мне хотелось бы (такое у меня настроение)». Тут есть некое любование собой, будто рассказчик не просто говорит, а все время поглядывает на себя в зеркало. По известной в психологии системе «я – второе я» каждый из нас имеет «помощником» и «контролером» наше собственное «второе я».
Рассказчик же все более погружается в свое зеркальное отражение. Так что в конце концов получается клиническая картина раздвоения личности.
В романе два рассказчика: сильный человек – главинж и слабый Секретарюк. Оба приезжают в Москву на какой-то семинар или совещание, ведут жизнь командировочных провинциалов, снимающих комнату на окраине. Пьют водку, немного флиртуют, изредка вспоминают о работе. Короче говоря, никакой фантастики – сплошное бытовое занудство. В мире бытовой фантастики и притом необычайно интенсивно живут зеркальные отражения главинжа и Секретарюка. Сильный человек главинж, по-видимому, не только прекрасно ориентируется в системе « я – второе я», но и получает величайшее наслаждение, разглядывая самого себя в зеркале. Каждый свой шаг он видит со стороны, каждое движение не забывает прокомментировать, любой оттенок мысли чувствует исполненным значения. Не сразу мы чувствуем здесь что-то зловещее. Вначале главинж кажется благодушным жизнелюбом, здоровяком, цельной натурой, которая ко всем удовольствиям жизни, доставляемым никогда не болевшим желудком, прибавляет еще и рефлектирование. Не просто выпьет водки, а еще и подумает: «Вот пью и прекрасно себя чувствую». В конце концов, раздвоение главинжа мы ощущаем как жадное распространение, утверждение в жизни. Как какую-то биологическую агрессию.
«Второе я» Секретарюка давно описано в литературе. Это тоскливое «я» анонимщика, стукача, худосочного завистника, который не жил и не живет собственной жизнью, а постоянно находится в тени чьей-то жизни. Главинж никогда не уходит в подполье, не скрывает даже самых тайных своих мыслей (например, интереса к немцам, «которые убили много людей») – он комбинирует, интригует, заранее посвящая нас в свои замыслы. Ни суд земной, судящий поступки, ни суд божий, которому подведомственно наше «второе я», наши мысли, наша совесть, – главинжа не пугают. Он и обманет, но тут же раскроет свой обман. Он не может оставаться в подполье, в тени – ему ежесекундно необходимо утверждаться, видеть себя в зеркале сильным, видящим всех насквозь. Он, конечно, куда значительнее, интереснее и сильнее Секретарюка. И когда главинж подталкивает Секретарюка к самоубийству, мы не осуждаем его, потому что нельзя же сочувствовать доносчику и испытывать к нему симпатию. Неприязнь к главинжу возникает исподволь, ее источник – вовсе не главный конфликтный узел. Она возникает где-то на периферии, идет от подробностей, от деталей и долго кажется неясной, неопределившейся… Антипатия к главинжу окончательно определяется, когда он знакомит нас со своей формулой счастья. По главинжу, это некое парение, ощущение полного превосходства над другими. Настолько полного и безоглядного, что просто избавиться от Секретарюка ему мало. Ему необходимо сделать так, чтобы все – в том числе и судья, и «знакомые» дамы, и любимая женщина, и студент, который подозревает и ненавидит его, – знали правду. Разумеется, главинж прекрасно защищается в суде, но и в суде он идет на риск, и довольно далеко идет, чтобы не только юридически ненаказуемые его поступки, но и намерения и мысли сделались понятными всем. Добившись своего, он испытывает вожделенное парение, глубоко переживает свое торжество, свою победу.
Роман заканчивается устрашающим апофеозом главинжа. Он собирается навсегда остаться в Москве и приглашает желающих познакомиться… «Я ведь вполне отдаю себе отчет, с какими чувствами вы следили за моими приключениями с тех пор, как догадались, что я парю не только над теми, о ком рассказывал, но и (да! да! да!) над вами самими, какими бы вы ни были разумными…» «Не тратьте, куме, силы» и не адресуйте мне какие-то гневные слова. Все равно я вас не услышу, ведь я глохну, когда смеюсь, такова, помните, особенность моей конструкции, я внемлю лишь собственным ликующим звукам «Хо-хо-хо!..»
Читаться роман М.Г. начинает с того момента, когда понимаешь, что сильный главинж понадобился автору не только для того, чтобы покарать доносчика Секретарюка. Что главное своей необычностью в романе – сам главинж. Эта происходящая на наших глазах трансформация благодушия, силы и удачливости в нечто опасное. Говорю «нечто», потому что не могу сразу подобрать привычные слова для этого непривычного в нашей литературе образа. Знаю только, что не случайно главинж оказался хоть на минуту, хоть в кино рядом с довоенными немцами, которые потом «убили много людей».
В начале романа распределение наших симпатий и антипатий традиционно, затем главинж оказывается «не тем, за которого мы его принимали», а к концу романа точки для приложения симпатий как бы не остается. Есть над чем задуматься. И вообще весь роман М.Г. очень серьезен.
Ю.Л. «Плотина». Повесть.
Способные люди часто бывают застенчивыми. Есть форма литературной застенчивости – краткость. Бывает краткость мучительная и для читателя, и для автора. Автор все боится проболтаться, надоесть, а читатель чувствует себя человеком, которому предложили рассматривать пейзаж сквозь узкую смотровую щель. Боишься надоесть – можешь не заинтересовать. Ищешь краткость – получаешь невнятность. Краткость Ю.Л. от недоверия к себе, от чрезмерной деликатности. Он все время сам себя редактирует, вычеркивает, осаживает. Синтаксис, интонация, портретные характеристики, пейзаж. Синтаксис простейший, интонация устная. Как будто написано с голоса. С характерными для устной речи недоговорками, обмолвками, неполными предложениями, безличными предложениями. Кроме того, как известно, сдержанность, воспитанность, развитый интеллект требуют интонации приглушенной. И деликатный человек изо всех сил выдает эту приглушенную модную интонацию, хотя по ходу дела требуется что-то совсем другое.
Чрезмерная сдержанность и при живом общении оборачивается часто невнятностью. Но там собеседники видят друг друга: тебе интересно – ты спросишь. Литература же требует ясности. Хочу сказать, что сама проблема слова, наполненного и полого, выражающего или только намекающего, речи ясной, открытой и заикающейся от сомнений прекрасно знакома автору. Должно быть, он и добивался максимальной концентрации содержания, сокращая свою рукопись. Но вот он под конец повести перечисляет несколько фамилий, а мне надо делать усилие, чтобы вспомнить, кто такие Крякин, Колымагин и Барабанов.
В литературе запомнить – значит заинтересоваться. Соответственно, не запомнил – утратил интерес к чтению. В короткой повести Ю.Л. называется много имен. Некоторые из них повторяются дважды, иные называются один раз, но лишь с немногими именами в памяти связываются какие-то определенные черты. Разумеется, все это помехи, заглушающие непроизвольный читательский интерес.
В повести Ю.Л. очень чувствуется документальная основа. Веришь автору, что большинство фактов он взял «из жизни». Но сила его, конечно, в том, как он эти факты видит, какие связи между ними прослеживает, какие выводы делает. Анализ – сильная сторона повествования Ю.Л. Однако многие факты, о которых он рассказывает, так и не становятся «фактами» литературы. То есть сохраняют непонятность, невнятность и загадочность, о которых постороннему наблюдателю остается только гадать…
Ю.Л. боится сказать слишком много и говорит слишком мало. Есть житейский факт. Нет факта художественной литературы. А многозначительность получается неразгаданной, ложной. И таких эпизодов, характеров в повести наберется немало. Едва намечено и тут же отброшено. В жизни так и бывает: кто-то на осевой линии, кто-то на периферии нашего внимания. Кого-то видишь объемно, кого-то не успеваешь. Но в повести не только, как в жизни. Но и как в литературе. А у Ю.Л. все, как в жизни. В поле зрения главного инженера Лукьянова, естественно, должно быть много людей. По работе он связан даже с теми, кого, может быть, за всю жизнь видел один раз. Мимолетное общение тоже ведь оставляет какое-то впечатление. Если оставить все, «как в жизни», наберется множество мимолетных впечатлений. И мимолетные наблюдения могут быть сильны, могут оказаться причиной каких-то душевных изменений. Но для читателя Ю.Л. это уже не собственные впечатления.
Обо всем этом я так много пишу потому, что я, к сожалению, не могу в таком виде рекомендовать редакции эту, весьма интересную, работу. И еще потому, что некая невнятность, приглушенность в изображении характеров и человеческих отношений у Ю.Л. согласуется с его главной мыслью. Люди незначительны; невысоки их жизненные ставки; низка заработная плата; о жизненных целях и сказать нечего, но отстаивая свои мелкие, ничтожные, а иногда и преступные жизненные интересы, они плотину выстроят на пути того, кто хоть как-то посягнет на их привычный душевный и материальный комфорт. Малоподвижные, ленивые, негибкие, тут они проявят энергию, настойчивость, изобретательность, обнаружат склонность к риску. А тому, кто посягнет, они представятся неким безликим монолитом, каким-то безличным переплетением мельчайших интересов, которые посягающему вначале казались недостойными предварительного учета. У посягающего ведь свои мерки: правда, справедливость, прогресс, а тут – свои…
О.Ч. «Варя». Роман.
На мой взгляд, это произведение сильное, впечатляющее и смелое. Кажется, скучнее сюжета придумать нельзя. Исследуется жизнь женщины-неудачницы, рассматривается современный вариант «старой девы». Впрочем, каждое определение здесь требует многочисленных оговорок. Какая же она неудачница, если это знаменитый врач, способный ученый, пользующийся любовью начальства и обожанием больных? Какая же это старая дева, если в романе зарегистрированы две ее любовные связи, прослежен один платонический (по особому стечению обстоятельств) роман, названо несколько мужчин, которые домогались ее руки и сердца? Может, лучше сказать так: исследуется женщина, любовные связи которой с этим миром не состоялись. Это, конечно, звучит несколько туманно, но именно к этому постепенно нас приводит автор. Впрочем, тема эта начинает звучать с первых строк, ее звучание такое тревожное, трагическое даже, усиливается от страницы к странице. Поэтому мы с таким вниманием следуем за автором, когда он нас ведет… Однако он и не ведет как будто бы. Он сам следует за обстоятельствами жизни своей героини. Не упуская ни одной подробности. Не допуская «перерыва в постепенности», и вот тут-то ему требуется особая смелость. Потому что «постепенность» эта невероятно буднична, скучна как будто бы. А по некоторым литературным канонам, даже «низка». Но вот что странно! Когда даже война как бы отодвигается на второй план, чтобы не мешать нам следить за перипетиями частной жизни этой женщины, мы не чувствуем себя оскорбленными или обойденными. Даже война со всем ее трагизмом и грандиозностью великого и низкого не кажется нам важнее того, что происходит в душе этой женщины, тоже участвующей в войне. Ибо то, что происходит с этой женщиной, тоже ведь в сущности заключено в пределы жизни и смерти. В пределы, еще более всеобщие, обязательные и неизбежные, чем на войне.
На протяжении всего романа мы очень редко выходим за пределы небольшой семьи Хомутовых. Семейный круг несколько расширяется немногочисленными друзьями Варвары Савельевны. Подробную характеристику получают еще и те, кто мог бы войти в эту семью мужем доцента Хомутовой, но не вошел. «Мог бы войти, но не вошел» – это столкновение жизни и идеала, главный «конфликт» романа.
Впрочем, и тут мне хочется сделать оговорку. Полное изображение жизни и не может быть истолковано однозначно. Ключ к душе Варвары Савельевны – к душе, жаждущей любви, родственного слияния, разделенного счастья, – это, конечно, некий нравственный идеал. Идеал по природе своей явление редчайшее. Будничное счастье требует известного риска. Варвара Савельевна холодновата, поэтому позиции ее отличаются некоторой неподвижностью, душа ее замкнута на себе, на семье, на работе. Насколько она замкнута, это выясняется каждый раз, когда появляется кто-то, для кого душу надо разомкнуть. Причем это выясняется и в тех случаях, когда автор изображает «роман» Варвары Савельевны с малолетней племянницей или детьми из детского дома, которых Хомутова хотела бы усыновить. Варвара Савельевна жаждет слияния, но на основе абсолютной симпатии, абсолютного совпадения нравственной душевной структуры. Автор не дает ей долго брюзжать, но читатель не может не отметить и некоторой эгоистической замкнутости и брюзгливости Варвары Савельевны. Читатель ведь знаком с будничной необходимостью самоотвержения, самоограничения, понимания и прощения. Наконец, ему хотелось бы от героини больше, что ли, того самого, что И. Ильф назвал «бесчувственной ассирийской жаждой жизни и наслаждений». Но тогда, конечно, Варвара Хомутова не отвечала бы условиям исследования, которое провел О.Ч. Условиям некоего живого эталона. Эталон живым не может быть. Живое слишком обременено движением, изменчивостью, потребностями. В частности, потребностью вступать в связь с себе подобными. Хомутова идеально одновалентна. И эта валентность остается у нее свободной всю жизнь потому, что нет никого, кто идеально подошел бы ей.
Кто виноват? Природа, общество, в котором произошли столь бурные изменения, сама Варя? У автора есть ответ. Но ответ этот не однозначен.
Варвара Савельевна погибает, пораженная в пожилом уже возрасте любовью к девочке из детского дома. Девочку она удочерила, но сделать ее продолжением своим, своей дочерью так и не смогла. У девочки оказалась дурная наследственность. Душевная тонкость Хомутовой, ее нравственная сила, ее стремление к идеалу были сломлены легко потому, что девочке – по ее природе – все это было не нужно. Она запрограммирована на совсем другое. Воспитание будущего человека Хомутовой не удалось. Человек этот был не плоть от ее плоти, не кость от ее кости. Но переделать себя Хомутова уже не могла. Любовь, прорвавшись наконец, стала, как и положено любви, слепой, нерассуждающей (вернее, отыскивающей аргументы в пользу собственному чувству), самоотверженной. Любовь эта убила Хомутову. А девочка?.. Необъяснимым казалось, что такое «море любви касалось, подобно морской воде, камней и разбивалось о них», – пишет О.Ч., и еще: «А мысль о любви, которую питала к ней Варя, жила особняком… Она существовала в сердцах окружающих, как мысль о любви вообще, о заблуждениях и идеалах, которые движут людскими поступками и сообщают им устойчивую и немеркнущую красоту».
Я рекомендую редакции эту интересную рукопись. Во внутренней рецензии нет нужды подробнее разбирать идейную структуру романа. У меня есть несколько замечаний. Отсутствие «перерывов в постепенности», несомненно, сильнейшая сторона произведения. В этом отсутствии перерывов есть убедительность исследования, отсюда идет ощущение достоверности и доказательности. Однако иногда рукопись хочется «поджать», убрать некоторые подробности. Смерть матери Варвары Савельевны написана сильно, убедительно, все подробности здесь на месте. Но многие подробности в столь же скрупулезно описанном угасании отца Вари уже не кажутся обязательными. Здесь хотелось бы видеть именно убыстряющий движение романа «перерыв постепенности».
Язык романа даже несколько нарочито интеллигентский. «Не столько, сколько..» Некоторая заданность, стилизация особенно чувствуется вначале. Потом автор забывает о своих намерениях, забываем о них и мы, но в первых главах это мешает читать.
Наконец то, что называют издержками концептуальности. Описывая людей, которые оказались недостойными любви Вари, автор, помимо своей воли, разоблачает саму Хомутову. Скажем, отвращение, которое у нее вызывает Зыбцев, осмелившийся затруднить ее тем, что остановился у нее на несколько дней. Тут уже не любовное отвращение. А элементарное недружелюбие и еще что-то уж совсем простое и несимпатичное.
Особенно ясно издержки концептуальности видны в заключительных главах романа, когда О.Ч. изображает детей, которых Варя хотела бы усыновить. Варина дочь написана так холодно и жестоко, как будто сам автор человек бездетный. Жестокость сказывается даже не в том, как изображается пятилетний ребенок, а в том, как его оценивают взрослые. В оценках своих они могут быть правы. Но все дело в том, что нормальный человек в таких случаях предпочтет ошибиться.
К.Л. «Старик на пенсии». Повесть
...риторическая безответственность:
«И вот этот Валерий с крупными чертами лица, выносливый, как солдат, как парень из деревни, весь пропитанный свежестью неба, эти парни – дети природы, дети хлеборобов и дровосеков. Их сила хлынула навстречу новой силе, которая называется авиация. У этих парней было все, не хватало только крыльев. И вот они научились летать. Овладев этим искусством, они начали испытывать машины, и в этом отважном деле нашли свое призвание. Это люди широкой души…
Сплошные псевдомотивировки. А как же идиотизм деревенской жизни? А если парня из деревни поменять на парня из города или из пригорода? Или из тайги? Например, чуткий, как парень из пригорода?
Если дети «хлеборобов или дровосеков», то, следовательно, и «дети природы»?
Ну а дети кузнеца, сапожника, моряка, писателя, наконец? И что это значит: «у этих парней было все»? Руки, ноги, глаза?
Особенность такого рода текстов состоит в том, что все вопросы не имеют смысла.
...Ущерб, который наносится в этих текстах здравому смыслу, тем более досаден, что автор вводит нас в среду культурнейших людей. Героиня – журналистка. Даже ученая журналистка. Она работает над диссертацией «Воздействие журналистики на человека». Нелепость здесь, как легко заметить, в необычайно широкой постановке вопроса. «Итак, – присаживается за пишущую машинку героиня, -«человек и общество». Надо обдумать эту мысль». Диссертантке можно посочувствовать. «Мысль» эту «обдумывают» ученые многих специальностей. И занимаются этим на протяжении многих веков…
Т.Ш. «У моря Арабистики»
(по страницам памяти и неизданных документов)
Нравственно просветляющее, сходное с художественным впечатление оставляет большая рукопись Т.Ш. Между тем это и мемуары, и архивные документы, и целая книга стихов арабского поэта Ширвани, прекрасно переведенных, сопровождаемых историческим комментарием и рассуждением о правилах и нормах перевода, и материалы публицистические – в общем, нечто пестрое, свободное от привычных жанровых форм и далеко не всегда удобочитаемое. Так, совсем не удалась Т.Ш. первая, композиционно очень важная глава – с нее начинается чтение! – о профессоре Н. В. Юшманове. Написана она старательно и с чувством. Но старательность и чувства эти, прошу прощения, романтические. Есть такой романтизм мемуаристов, романтизм благодарности, романтизм из лучших побуждений, когда изображается не сам предмет, а восхищение и преклонение, которое он когда-то вызывал у мемуариста: «На душе было легко и радостно, туда проникал какой-то еще не яркий, но сильный свет, излучаемый нашим преподавателем; предстоящие трудности перестали казаться неразрешимыми…» И дальше: «Весь он, пронизанный внутренним сиянием, всегда светел и жизнерадостен…» И т. д. Если даже очень внимательно прочесть всю главу, – а сделать это, признаюсь, нелегко, – все равно никакого представления о живом Н. В. Юшманове не получишь. Потому что, уйдя от трудной и кропотливой работы изображения, даже с лучшими намерениями, ничего, кроме самых общих слов, сказать нельзя. Метод этот, как ни странно, можно было бы назвать методом устранения читателя, поскольку автор, манкируя собственными обязанностями, которые состоят прежде всего в исчерпывающем изображении, берет на себя читательские функции, т. е. восхищение, негодование и т. д. Полнее всего этот метод проявляется в преподавательской, обучающей, лекционной работе, но там он оправдывается тем, что предмет обсуждения всегда под рукой, каждый может и обязан с ним ознакомиться. Между тем сам Т. Ш. говорит о том, как узок круг людей, которым известны ученые-арабисты, как легко было бы уничтожить всю советскую школу арабистики. Соглашаясь с ним, сопереживая ему, я, тем не менее, должен сказать, что с Н. В. Юшмаиовым познакомить читателей ему не удалось.
Я уже не говорю о том, что такой мемуарный романтизм расплывчат, многословен и то и дело спотыкается на самых примитивных газетных клише и канцеляризмах («предстоящие трудности перестали казаться неразрешимыми»). Интересно, как неожиданно и неправомерно, в ущерб целому, разрастается счастливая живая деталь, если она встречается в потоке такого беллетристического красноречия. Н. В. Юшманов говорил Т.Ш.-студенту, что ученый не должен бояться «табуированных» слов, т. е. слов, которые у нас не принято произносить и печатать, и сам, смущая Т.Ш., охотно такие слова произносил. Это останавливает внимание и запоминается. Однако только это и запоминается на все восемьдесят страниц первой главы.
Настоящее же чтение начинается со страницы восьмидесятой после следующих слов: «Вскоре после этого обстоятельства надолго оторвали меня от арабистической работы. Лишь в 1944 году, живя в Сибири, я смог через В. В.Струве восстановить связь с И. Ю. Крачковским». И дальше идет большая подборка писем академика И. Ю. Крачковского. На этих письмах я хотел бы остановить внимание отдела очерка. Они сюжетно связаны, обращены к одному лицу – к Т.Ш., легко читаются и, несомненно, представляют общественный интерес, поскольку характеризуют не просто отношение маститого ученого к своему бывшему ученику, но некоторые весьма специфические условия строительства нашей науки, а также людей, усилиями которых эти условия частично преодолевались. Тон писем чрезвычайно сдержанный, а речь идет о событиях драматических, порой трагических и еще о том, что принято называть словом подвиг. Академик И. Ю. Крачковский и сам Т.Ш. обрисованы весьма живо, а нравственное значение научного подвига Т.Ш., который дважды – 38-46гг. и 49-56 гг. – по «независящим обстоятельствам» выбывал из науки, никого не может оставить равнодушным (я прошу прощения за это «неравнодушным». Это, конечно, инерция стиля. Речь идет об огромном уважении). Эта глава книги Т.Ш. («Мужание») заставляет по-новому взглянуть и на «мемуарный романтизм», о котором я сказал вначале. Это, конечно, особый романтизм, или, вернее, идеализм, он поддерживает людей как раз в тех местах, где Т.Ш. пришлось провести в общей сложности пятнадцать лет. Там он, вопреки и наперекор обстоятельствам, находит свою почву и свои аргументы и выковывает людей удивительных. Этот романтизм, этот идеализм, эта памятливость на хороших людей и на хорошее в людях есть во всей рукописи Т.Ш…
…Однако по журнальным условиям такой огромный и разнородный материал не может уместиться на страницах «Н.М.» Как быть, например, с целой книгой стихов – более двух тысяч строк! – арабского поэта Аррани? Вот что по этому поводу пишет Т.Ш.: «Я подошел к заключительной части «Лепестков» (т. е. завершал перевод В.С.), когда, в феврале 1938 г., мне пришлось надолго уехать в Ленинград. «Диван» Аррани и листки перевода вместе с остальными книгами и конспектами остались в шкафу под ключом. За время моего многолетнего отсутствия все это бесследно исчезло. Отчаяние не созидает. Кто хочет достигнуть своей цели, не должен позволять бесполезным чувствам торжествовать над рассудком. Я решил восстановить «Лепестки» своей памятью…» Однако, вернувшись в Ленинград в первый раз, был занят защитой диплома, а затем кандидатской диссертации. Вернуться к «Лепесткам» он смог только после 56 года. «Лучше всего я запоминаю, когда запишу; после этого мне уже не надо смотреть в записанное, чтобы его восстановить. Эта особенность памяти оказалась решающей в деле перевода из Аррани…
Велика была моя радость, когда я убедился, что многие из них вошли в память без каких бы то ни было усилий с моей стороны и прочно сидели в ней уже второе десятилетие…»
Я специально так много цитирую. Поистине история поразительная! Погибла уникальная рукопись, и только подвиг памяти позволил ее восстановить. Но ведь целая книга стихов… Удивительные обстоятельства, удивительная история!
Тема следующих разделов («Встречи» и «Цена правды») – подвижничество в науке, подвижничество в искусстве – тема, крепко связанная с судьбой самого автора. Разделы эти написаны проще, однако и без большой изобразительной силы, без художественной памяти на детали. Может быть, Т.Ш. мешает писать вполне понятная мысль о том, какой сложный путь должна пройти рукопись прежде, чем она будет напечатана. По этому поводу я позволю себе заметить, что термины, которые он вводит: «большая эпидемия», «старший санитар», «карантин», «меня уводили два санитара» и т. п. – не такие уж эзоповские. Видимо, у всех пишущих есть только одна возможность – стараться писать хорошо.
Лучшее из того, что есть в этой рукописи, я и рекомендую журналу «Новый мир».
В.Х. «Против себя». Роман
Читается рукопись с трудом. Роман содержит то, что можно назвать информацией, но интерес к ней усыпляется от фразы к фразе. Литературная ткань всюду подавлена тканью соединительной. Кажется даже, что это не написано, а продиктовано, так много в авторском языке сорного, необязательного, так долог путь от одной содержательной детали к другой. Все это заставляет меня начать анализ не с идейно-образной структуры романа, а с его языка. Прошу прощения за длинное цитирование.
«Митрохин, не любивший, когда его отрывали от дела, на котором он успел сосредоточиться, поморщился, словно откусил что-то горько-соленое».
Дело не только в этом удвоенном «горько-соленом». Фраза неправомерно удлинена информационно пустым придаточным и не менее пустым сравнением. Можно было бы, конечно, начать примером и более очевидным по своему комическому эффекту:
«Он взял ее голову в руки и чуть приподнял» или совсем удивительным: «Подумали в самых общих чертах», – все это в изобилии рассыпано по страницам рукописи, но я специально начал с фразы почти благополучной, чтобы показать принцип, который В.Х. выдерживает с первой до последней страницы. Не только сравнение, не только фраза – каждый абзац удлиняется, раздувается, словно автор ставит себе цель – писать во что бы то ни стало длинно.
В таких случаях говорят об авторской индивидуальности, особенностях творческой манеры, романтической приподнятости стиля, ритме, пафосе и т. д. И действительно, если автор напишет: «Свершилось!» – он рядом обязательно поставит еще одно «Свершилось!» Но это не романтический стиль, это манера, при которой авторские эмоции опережают изображение. Что-то вроде постоянного забегания вперед. Читатель не успел познакомиться с героем, он в первый раз его видит, а автор уже подсказывает: «Вот он какой Митя! Митя Костромин!» И через страницу снова: «…каков он, старший лейтенант Костромин!» Но это не ритм и пафос – это, прошу прощения за научный оборот, их бессодержательная инерция.
«Как бесценную реликвию, показывала брату фото солистки Нижнереченской оперы, певицы и в самом деле преотличной – украшение города; на обратной стороне был автограф артистки».
«Свершилось! Построили! Свершилось!»
Эти два сообщения разделяет много страниц, посвящены они событиям, несопоставимым по масштабу (об артистке этой мы больше никогда не услышим), а соединяет их одинаковая тональность.
Люди работают на мосту, который они уже много дней и недель строят, а говорят так:
– «А поезда? Главное, чтобы поезда! А они идут. Идут, Митя! По нашему мосту. Через пролив, через шторм – на фронт!»
Это ли не бессодержательность пафоса!
В романе думают «с исчерпывающей ясностью», «чувствуют с исчерпывающей ясностью», смотрят «с затаенной улыбкой», не делают никаких попыток встреч», или, напротив, «Ася охотно шла навстречу его желанию часто видеть ее». В романе же говорят о «желдорвойсках», героиня чувствует, как «тревога остренько шевельнулась в ней» и она же: «улыбнулась: «Вот у тебя и озорные мыслята в голове!»
Весь этот поток безвкусицы, канцелярита, все эти «чудеснейшие, лукавые, живые улыбки» одной авторской манерой, как бы последовательно она ни проявлялась, разумеется, не объяснишь.
Прошу еще внимания. Автор готовит нас к встрече с героиней. Намечается «треугольник». О том, что женщина она замечательная, мы догадываемся по тому, что ее любят главный инженер и начальник строительства. Главный инженер вспоминает:
«Ася сидела на подоконнике и смотрела на землю, усыпанную розовато-белым цветом черемухи. А лепестки все падали и падали с дерева, стоящего чуть поодаль от окна».
Дальше еще изысканнее:
«Возле дерева, погрузившись ножками в траву, стояло желтое плетеное кресло, на траве белела раскрытая книга, маленькая пчелка кружилась над ней, то опускаясь, то отлетая…»
А вот первые слова, которые мы слышим от героини:
«– Бегите-ка, Сашура (т .е. Саша. – В.С.), в столовую. Небось в желудке не только что сосет – воет».
Эффект, конечно, сильнейший. Потом уже не удивляешься, что любовный шепот героини звучит фразой из командировочного отчета:
«Мой приезд ни к чему не обязывает тебя…»
Торопливость, небрежность, ведущая к непомерным длиннотам, обилие штампов – вот, к сожалению, отличительные особенности рукописи. Говорю – к сожалению – потому, что у автора, несомненно, есть материал. Пишет он о тяжелом военном строительстве, о тружениках тыла. Ему удаются картины труда – это лучшее, что есть в романе. В том, что говорит В.Х. о самом строительстве моста через широкий морской пролив, есть много достоверного и убедительного. В.Х. можно представить одним из строителей. Однако сейчас еще нет никакой возможности говорить о романе. Пока это не роман, а подстрочник.
Скажу все же несколько слов о том, как В.Х. организует материал. Главный конфликтный узел завязывается, когда положительный герой начальник строительства Стасов отказывается послать в Москву рапорт о завершении первой очереди строительства. Строительство еще не завершено, и Стасов прав, когда возражает против парадного, «приписочного» рапорта. Нам понятны мотивы, которые заставляют других – военных и штатских руководителей стройки – «пробивать» этот рапорт. Карьерист Зыкин добивается наград и продвижений по службе. Митрохину хотелось бы поощрить строителей. И т. д. Но В.Х. явно перегибает палку, когда вовлекает в этот управленческий конфликт чуть ли не всех работников стройки. Вот, например, как об этом говорит со Стасовым рядовой строитель Гуляев:
«– Да разве кто думает, что тяжело, или что? Разве о том кто думает? Если пуск моста! Если рапорт правительству! Это ж выразить нельзя! Пуск моста! Рапорт!.. Это ж выразить нельзя! Рапорт!»
Легко заметить, что в этом задыхающемся монологе рапорт отодвигает далеко назад пуск моста. Через много страниц Гуляев опять вернется к этому же и будет кричать дочери Стасова, что ее отец для себя одного добивался – наград. И опять его речь будет истерична и немотивированна, ибо к тому времени рапорт будет давно послан, и вообще непонятно, как можно добиваться наград для себя одного, не посылая парадных рапортов. А Гуляева поддержит Митя Костромин и скажет дочери Стасова, что офицеры все за то же поносят ее отца. И т. д. И т. д. Страсти так сильны, что люди эти, положительные герои романа, позволяют себе так говорить с женщиной, к которой они неравнодушны, а она, не замечая, как мелки и неблагородны они в этот момент, бежит к отцу и кричит на него. Чрезмерность этих страстей, их литературная заданность и нарочитость очевидны. Да и нет в этой административной проблеме той нравственной глубины, которая необходима роману. Не притягивает она, не объединяет она весь сложный и разнородный материал.
Я считаю, что рано говорить о совместной работе редакции и автора над рукописью.
И.К. «Котел». Фантастический роман
«Я подавленно, бессмысленно озираюсь. Мне словно бы не хватает воздуха. Машинально переступая, начинаю медленно плыть по кругу».
«В кабинете сажусь за стол, обхватив пригоршнями затылок».
«Судорожная усмешка сводит мне губы…»
«В сузившихся глазах что-то бездонное – тоска и мрак…»
«Грудь наполняется жаром, как будто опять в печь лезть… В горле сухо…»
«Мучительно долго потом раздумываю. Экзамены не стал сдавать».
То есть непрерывное стрессовое состояние. Рассказчик переходит от потрясения к потрясению. Это его мир – мир его эмоций.
«Точно чугунную трубку кладу на телефон. Торчу у стола, склонив голову и сжав виски»…
Рассказчик Яков Дробинин – директор хлебзавода. Это его реакция на ревизионную комиссию. А вот он же под судом и следствием:
«Возникает неодолимое желание измолотить все это в клочья и бросить следователю в лицо».
«Я обеими руками тру лицо… Жар и дрожание передается на сердце…»
«Я ни в чем не виноват, – одиночно, с зубовным скрипом вытягиваю из глубины души слова».
Невинный человек, запутанный и запутавшийся, разумеется, и должен чувствовать себя в этих обстоятельствах плохо. Но вот ситуация совсем другого рода. Яков Дробинин решил напоить своих друзей пивом и вином. Денег у него нет, но он рассчитывает на отзывчивость буфетчицы, которая может поверить ему в долг:
«Я в отчаянии сверлю ее глазами, стоя у витрины. Толстая, неповоротливая, она как будто не замечает меня. А братва уже за столом. Они ждут. Если я не сумею угостить их – позор на всю жизнь».
А вот в той же столовой другая буфетчица:
«До смерти хочется выпить. За буфетом незнакомая женщина – измученная и озлобленная. Около – пестрошерстная кучка подвыпивших мужчин. Издали протягиваю буфетчице деньги.
– Пива кружку. Пожалуйста!
Один из пьянчужек хватает за грудь.
– Куда?! Стань в очередь, орсовская крыса! Привыкли, ворюги. Хищники! Разграбили весь ОРС!»
Тупо посмотрел я на него, дернул плечом и отбросил руку.
Пить расхотелось, переступил с ноги на ногу, поплелся восвояси».
И в первом и во втором случае эмоции накалены до предела: «в отчаянии», «позор на всю жизнь», «тупо посмотрел», «поплелся» – но я обращаю внимание на то, как в этих схожих сценах полностью меняется точка зрения Дробинина. Как по-разному он оценивает буфетчицу и тех, кто ее окружает. Меняется ведь полностью все. Портретные характеристики: «толстая, неповоротливая», – «измученная и озлобленная»; «братва уже за столом» – «около – пестрошерстная кучка подвыпивших мужчин» и т. д.
В самом деле, трудно при таком душевном состоянии, которое характеризуется повышенной чувствительностью, назовем это так, объективно оценить ситуацию и себя внутри этой ситуации. Ну вот, скажем, несколько соображений, которые невольно приходят, когда знакомишься с первой сценой. Первое из них: если нет денег, зачем приглашать людей? Второе: такая ли уж это «братва», если при таких естественнейших обстоятельствах (нет денег) у нее, у «братвы», можно заработать «позор на всю жизнь»? Может, это тоже «пестрошерстная кучка подвыпивших мужчин»? Ведь именно у этой братвы идет счет на «угостишь» – «не угостишь». Сделаем, однако, скидку: психология среды, традиции, обстоятельства... Короче говоря, понадеялся, смалодушничал, а тут с буфетчицей сорвалось. Был директором хлебзавода – верила в долг, сняли – не верит. Что ж теперь делать? Если по твоим меркам «не угостить братву» – «позор на всю жизнь», принимай его. Виноват, хотя и есть смягчающие обстоятельства. Однако Дробинину «позором на всю жизнь» хотелось бы заклеймить «толстую и неповоротливую буфетчицу». На себя принимать позор он не хочет.
Рассказчик – человек с ярким общественным темпераментом. Просто так он ничего не рассказывает. Из каждого бытового эпизода он старается извлечь глубинный смысл.
Вторая процитированная мною сцена написана с публицистическим запалом. В этой сцене Дробинин еще директор хлебозавода, поэтому он полностью на стороне работников общепита. С другой стороны, зачем было лезть без очереди? Зачем использовать свое служебное положение, зная, что это вызовет раздражение? А вот, пожалуйста: «до смерти хочется пить». Кроме того, просит человек как: «Пива кружку. Пожалуйста!» Не оценили. Обругали так, что к Дробинину опять пришло ощущение учиненной над ним несправедливости. И не только над ним – над теми, кого он представляет, над работниками торговли. Закосневшие в предрассудках люди, пьянчужки позволяют себе так грубо говорить о работниках ОРСА. Надо сказать, что само слово «пьянчужки» показывает нам Дробинина с новой стороны. До того момента, как Дробинину понадобилось осудить «пестрошерстную кучку подвыпивших мужчин», мы не считали его врагом бутылки:
«– Сашок! Пошли пить пиво. Сегодня получка. Будем пьянствовать до утра».
«В сумерках уже выходили на улицу. В обнимку. Нараспашку рабочие одежки. И души. Горланим невесть что…» И т. д.
…Врагов своих Дробинин не любит. И это понятно:
«Что-то не нравятся мне мои судьи. Особенно тот, слева. Двойной подбородок и колючие рысьи глазки».
«Парочка тухлых болотных карасей. Начальник ОРСа и шофер».
С отвращением описывает Дробинин своего главного врага и преследователя – заведующего отделом кадров. Но почти с тем же омерзением говорит он о «пассах» – о пассивных людях, о толпе:
«Пассы возмущаются. Пассы негодуют. Медленно где-то, точно в брюхе, булькаются густые, малосвязные звуки».
Но друзей своих бывших и вообще тех, кто у него вызывает малейшую неприязнь, Дробинин тоже не щадит. Повторяю, эмоции Дробинина все время устремляются к пику, к самому крайнему напряжению…
Мир Дробинина – мир разорванный, страшный, мир отрицательных эмоций, доведенных, как говорили в старину, до белого каления. В этом мире, естественно, трудно дышать просто потому уже, что человек не может находиться в перманентно стрессовом состоянии.
…Мироощущение Дробинина непосредственно связано и даже вытекает из его мировоззрения.
«На земле человеков нет. Не стало. Остались… Понтий Пилат, Иуда Искариотский, Хам и его трусливые отпрыски. Теперь человека надо искать где-то в глубинах иных миров».
Вот какое место отводит себе Дробинин в этом не лучшем из миров:
«Дробинин-младший, как и отец, принадлежал к гонимому племени непокорных. Безымянные, одинокие, они гибли во все времена. Если пройтись по планете и над каждой могилой оставить горсть земли, вся суша покроется холмами. Но непокорные не нуждаются в царственных пирамидах. Их цель – возрождение. Вон, на политых кровью нивах, появляются новые всходы. И опять раздаются отчаянно дерзкие, мятежные голоса: «Товарищ, верь…» И опять трепещет многоликий враг – подлец и невежда, шкурник и трус, затаившийся то на окраине рабочей слободки, то в канцелярии столоначальника…»
Роман необычайно объемен. И.К. назвал его фантастическим. Он мог бы назвать его философским…
Как дед и отец, Яков Дробинин очень быстро осознает себя борцом, понимает, что ему предстоит испытать свое время, свой мир, своих современников «на справедливость» (термин Дробинина), предчувствует свою судьбу, понимает ее неотвратимость. Как его дед и отец, тоже составляет духовное завещание сыну, которому пророчит гибель в новом обществе – в обществе всемирно победившего коммунизма. Это пессимизм, так сказать, космический. Он не нов. Существует обширная литература на эту тему. И.К. хотел бы присоединить свой роман к этой литературе. В рукописи множество публицистических выпадов против лживой пропаганды, против бюрократов, неправых судей, «пассов», карьеристов и т. д. Правда загнана в угол. В сущности, настоящий единственный носитель правды – это Яков Дробинин… Нам очень хочется присмотреться к самому Якову Дробинину, поскольку он не только единственный носитель правды, но и единственный рассказчик в романе. Разумеется, сам Дробинин может быть плох, а то, что он говорит, хорошо, и наоборот, Дробинин может быть хорош, а то, что он говорит, плохо.
То есть правду может знать и плохой человек, равно как и хороший человек может ошибаться. Однако литература знает только один способ доказательства, и И.К. сам избрал его, и нам остается только проследить историю бунтарства и падения Якова Дробинина. Цитаты, которые я привел в изобилии, позволяют заключить, что Дробинин не очень грамотен, что он склонен к истерии, реакции его не адекватны раздражителю, каждый бытовой эпизод он склонен рассматривать как проявление общественной несправедливости по отношению к нему. Он не самокритичен. По отношению к системе, к начальникам он всегда считает себя правым, тут у него не возникает никаких сомнений… Свою судьбу рассматривает как частный случай в системе общей несправедливости. Еще в юности Дробинин вынужден был бежать из родного города. Он ударил камнем председателя горсовета. Сын председателя прошел по конкурсу в институт, а Дробинин нет, хотя Дробинин, как он сам считает, человек куда более способный, чем Гриша Сморкалов. Старший Сморкалов подошел к Дробинину с лицемерными утешениями, а Дробинин хватил его камнем по голове… Были крики, милицейские свистки, но, судя по всему, милиция не очень усердствовала, Дробинину дали возможность уехать из города… В этом первом в жизни бунтарском поступке сказались главные черты характера Дробинина, которые потом ни жизненный опыт, ни размышления нисколько не смягчили. Его вспыльчивость, стремление к суду скорому, не требующему доказательств, остались на том же юношеском уровне. (Можно предположить, что Сморкалов-младший воспользовался протекцией Сморкалова-старшего, больше того, можно предположить, что еще несколько абитуриентов прошли в институт потому, что им были созданы условия «наибольшего благоприятствования». Однако при этом не так-то легко решить, кого из них надо бить камнем по голове, даже если на них будут собраны неопровержимые доказательства). И дальше Дробинин так же скор на поступки, на решения, которые в любом случае потребовали бы длительного разбирательства. При этом важно отметить, что Дробинин одинаково энергично и непродуманно действует и тогда, когда он находится на стороне власти, и тогда, когда он воюет против начальников…
К концу романа сомнения, которые у читателя вызывал Дробинин, его неспособность объективно оценивать себя, обстоятельства и правдиво о них рассказывать, чрезвычайно усиливается..
Рушится и главная концепция Дробинина: общественная организация, бюрократическая структура не так уж жестока, непреклонна и коварна, если она простила Дробинину два чудовищно агрессивных и несправедливых поступка. Его только увольняют с завода «по сокращению», он подает в суд. Опять сохнет горло, тяжелеет левое плечо… Он остается без работы, пишет заявления в различные инстанции, воюет, и тут ему предлагают пойти директором местного хлебозавода. Такими окольными путями администрация плетет против непокорного, против бойца коварную интригу. Дробинин принимает предложение, работает. Работает героически, даже жертвенно, однако постепенно запутывается в счетах, тоннах, припеке, во всех этих сложностях торговой работы. Попутно он, как всегда, перестраивает свою психологию – теперь он весьма сочувствует всем торговым работникам… Дробинина арестовывают, судят, а он отказывается защищаться. Даже идет навстречу следователю: все признает, все подписывает и называет сообщников. И опять идут многочисленные восклицания, опять идет испытание отечественного правосудия «на справедливость», а между тем не только судей, но и читателей романа Дробинин не может полностью убедить в своей невиновности. Больше того, хотя Дробинин, так сказать, полновластный хозяин в своем романе, рассказывает только то, что считает нужным, у нас остается весьма стойкое ощущение, что многое здесь нечисто и неясно. Нет, своей историей Дробинин ничего не доказал. Человек он слабый, склонный к громкой фразе, к позе, неспособный дисциплинировать свою мысль. Он всегда слишком широко замахивается, путается в противоречиях. Если с таким запалом предъявлять претензии обществу, неплохо было бы знать его идеологию. Между тем Дробинин, который спорит с Марксом и марксизмом, знает Маркса только в пересказе философа-алкоголика Неровного. Мол, марксизм возник в эпоху нищеты. «Призрак голода возникал тогда перед многими. Знаком с ним был и Маркс. Терзаемый голодом, он думал, думал и надумал вот: «Эх, кабы да по потребностям!».
Вот какая мысль приходит, когда закрываешь последнюю страницу романа И.К.: «Такая огромная работа, такие обширные претензии и так мало знаний, так мало серьезного труда!» Когда нет доказательств, а человек все-таки возмущен, недоволен и ссылается на свое возмущение и недовольство, ему говорят: «Это ваши эмоции». Рекомендовать журналу работу И.К. я не могу.
Публикация В. Н. Кононыхиной-Семиной
добавить комментарий
|
комментарии (нет)
|