Литературные воспоминания

НИКОЛАЙ СКРЁБОВ

 

ТОЛЬКО ИСТИНЕ ПОДВЛАСТНЫЙ

 

Самый дорогой новогодний подарок я получил 31 декабря 1976 года. Это была книга Виталия Сёмина «Семьсот шестьдесят третий», выпущенная 100-тысячным тиражом в издательстве «Молодая гвардия». В ней, кажется, впервые соседствовали повесть «Ласточка-звёздочка», за которую я с переменным успехом ратовал на заседаниях редколлегии журнала «Дон», и роман «Нагрудный знак ОST», уже ставший знаменитым после публикации в журнале «Дружба народов». Но не это обстоятельство делало подарок особенно дорогим. И не дарственная надпись, в которой новогоднее поздравление сопровождалось тёплыми благопожеланиями. Дороже всего было неоспоримое свидетельство: Сёмин победил! Я листал книгу, движимый властным ощущением этой победы, листал в трамвае от Будённовского до Чехова, не различая текста то ли от слабого освещения, то ли от подступавших слёз. Вот, вот он, конец десятилетней несправедливости, терзавшей даже меня, а каково было самому Виталию…

Но время, время – оно катилось неудержимо, наматывая на календарное колесо уже предпоследний год его жизни. И никто этого не замечал. Все, кому дорог был Сёмин, кто был покорён его талантом, радовались тому, что он превозмог «чёрную полосу», встречает своё 50-летие, что называется, в расцвете сил, а впереди наконец-то светло!

А впереди была поездка в ФРГ, стоившая ему, как мне кажется, чрезмерного нравственного напряжения, и последний, роковой Коктебель, откуда он писал другу:

«Наклон, по которому летит наше время, становится всё круче. Раньше, чтобы оно пролетело, требовались какие-то опосредования, – теперь оно просто летит, ухает и никаких опосредований не нужно… Словно рядом со мной та самая загадочная чёрная дыра, которая, как утверждают физики-астрономы, втягивает в себя всё сущее».

Всё сущее оставалось на своих местах в солнечный крымский день 10 мая 1978 года. И Карадаг, если взглянуть направо, и одинокое дерево над прахом Волошина, если налево, и машинка на столе с начатой страницей «Плотины», а Виталия Сёмина уже не было. Его отвезли в морг и через день в запаянном гробу – к нам в Ростов. Мы с ним прощались 13 мая, не видя его мёртвым, и потому, наверное, каждому приходили на память встречи с ним живым.

Последняя встреча у многих была одна – в писательской организации, где Виталий рассказывал о поездке в Западную Германию, в те самые Фельберт и Лангенберг, что с 1942-го по 1945-й годы были равнодушными свидетелями его мучений в неволе. Рассказывал спокойно, почти бесстрастно, как его там принимали, как сохранилось многое из того, что он видел подростком. Завод был тот же, и фамилия хозяина та же. И этот новый хозяин, сын рабовладельца военных лет, вышел навстречу бывшему узнику… Сёмин подробно описывал детали встреч, заботясь о точности рассказа. Его устной речи была свойственна такая же редкостная конкретность, что и при письме.

«Истина – как любимое лицо. Лицо любимого человека».

Эту запись я прочту потом в посмертно собранной, изданной и недавно переизданной книге размышлений Сёмина о литературе и жизни. А тогда, у гроба, вспоминал наш с ним последний разговор в редакции «Дона», куда он зашёл по возвращении из ФРГ. Протянул мне две зажигалки – на выбор. Взяв одну, прозрачную, я повертел туда-сюда и спросил:

– Как же её заправляют?

– А никак, – усмехнулся Виталий. – Кончается газ или камушек – выбрасывают и покупают новую.

Теперь это и для нас привычно, а тогда я был изумлён.

– Ты представить не можешь, – заговорил Виталий взволнованно, – а я ходил по этим сытым самодовольным городам, смотрел на изобилие в магазинах и спрашивал себя, кто же в той войне победил, мы или они… – при этом в его округлившихся глазах светились и ответ и несогласие с ним.

Бросая прощальные горсти земли, я был слишком подавлен и, конечно, вспоминал не так детально, как пишу, но сам образ мучительного поиска истины стоял перед глазами. И долго ещё потом, навещая могилу с высеченной на камне надписью «Прости, что мы не понимали, как труден, как одинок путь к твоей высоте», я старался постичь, какой добровольной пытке подвергал себя Сёмин во имя истины.

Потом что-то удалось понять в Коктебеле, где гравий дорожек ещё, казалось, хранил его следы, а море и скалистые отроги своим колоритом возвращали память к той странице недописанного романа, в которой он запечатлел одно из главных жизненных переживаний – «раскрепощение цвета». Как же надо было обесцветить жизнь пятнадцатилетнего человека, чтобы он только в 18 лет ощутил красочность мира, уравняв её со своей свободой!

«Ласточку-звёздочку» и «Нагрудный знак OST» Виталий Сёмин не считал производными от общего замысла. «Это скорее две попытки дать ответ на одну тревогу памяти», – писал он в предисловии к подаренному мне молодогвардейскому изданию.

Между этими «попытками» были написаны повести «Сто двадцать километров до железной дороги», «Семеро в одном доме», «Когда мы были счастливы», роман «Женя и Валентина», несколько замечательных рассказов. Казалось бы, тревога памяти могла улечься или как-то смягчиться, когда Сергея Рязанова из «Ласточки…» в центре писательского внимания сменяет Андрей Горбатых из «Ста двадцати километров…», а того – Виктор из «Семерых…», а затем Слатин из «Жени и Валентины». Но тревога не ослабевает, а возрастает и требует новых ответов – романами «Нагрудный знак OST» и «Плотина».

Путь к истине пролегает через кромешную обыденность лагерной жизни, через давящую тяжесть подневольного труда, через унизительное бездушие дисциплинарных порядков. Ни в чём не давая себе поблажки, Сёмин стремится быть неукоснительно честным по отношению к пережитому, точным в деталях и характеристиках. Сам он этот мучительный процесс воспроизведения прошлого определил как «страдание памяти».

Однажды мне пришла в голову мысль, что по аналогии с «попытками дать ответ на одну тревогу памяти» повести «Сто двадцать километров до железной дороги» и «Семеро в одном доме» явились ответами на одну тревогу совести. Именно совестливость как черта молодого интеллигента, присущая самому Сёмину, одухотворяет его героев – учителя Андрея и журналиста Виктора. Они не могут быть равнодушными к несправедливости, косности, хамству и – употреблю неологизм Е. Евтушенко – «притерпелости».

Помню, каким радостным было для Виталия и нас, ему сочувствовавших, ожидание публикации «Ста двадцати километров до железной дороги» в журнале «Москва» весной 1964 года. Приходя под вечер в редакцию «Дона», он подол­гу играл в настольный теннис, неутомимым его партнёром был наш ответственный секретарь Игорь Бондаренко, а я при том присутствовал, занимаясь в уголке редакционной почтой. Услышав, что повесть в «Москве» редактирует Евгения Леваковская, сказал Сёмину, что её книгой «Степь» зачитывался мальчишкой в оккупированных немцами и румынами Шахтах. Виталий оживился и очень высоко отозвался о вкусе и такте Евгении Владимировны.

Да, Леваковская была хорошим редактором – это я почувствовал, читая в журнальной публикации повести: «если литература не исследование, то ею просто не стоит заниматься». Далеко не всякий редактор оставил бы в тексте такие слова тогда, вскоре после достопамятных встреч Хрущёва с творческой интеллигенцией, на которых не оставлялось никакого места для подобных взглядов на миссию литературы, впрочем, как и камня на камне от нестандартного мышления вообще.

Повесть произвела на меня оглушительное впечатление именно своим исследовательским духом. Если в предыдущей, «Ласточке-звёздочке», для меня, пережившего войну и оккупацию, кое-что в чувствах, поступках, разговорах Сергея и других ребят было узнаваемым, то в этой повести всё было ново, никак не сопоставимо с моим опытом прежней жизни. Конечно, нетрудно представить себя, городского, попавшим в сельскую глубинку, но дальше журналистских наблюдений, поверхностных панегириков или инвектив дело не пошло бы. А здесь, у Сёмина, и в образе самого Андрея, и в характерах других персонажей, и в драматизме коллизий виделась такая глубина и такая убедительная достоверность, какие доступны только большому художнику.

Был тогда в идеологическом обиходе такой расхожий термин: «активная жизненная позиция». Весьма, кстати, почитаемый в верхах. Казалось бы, уж кому-кому, а герою повести в такой позиции не откажешь. Андрей не просто восстаёт против чиновничьей тупости, грубого администрирования, приспособленчества, он вдумывается в происхождение этих зол, в природу вялого спокойствия привычной жизни, старается докопаться до корней безразличия, духовного убожества, фальши, до истинных причин того, «что зараза почтительной ошеломлённости перед поступками любого начальства проникла в слишком многие души» (цитата из раздумий героя повести) – это ли не активная позиция гражданина?

Нет, оказывается, не туда был направлен поиск истины с точки зрения строгих ревнителей соцреализма. Первыми возроптали те, на ком «шапки горели», – прототипы из районного начальства. При этом ходили с козырей в виде победных реляций о росте культуры и просвещения на селе. И об умилительной традиционной хуторской патриархальности не забывали – это было созвучно толкованию «почвы и судьбы» консерваторами от литературы и партруководства в равной мере. Словом, пошли круги по стоячей воде. Под влиянием ропота районного звена заговорили об «очернительстве» и на областном уровне. Впрочем, отклики на повесть Сёмина в печати не настораживали. В той же «Москве» Л. Фоменко назвала свою статью обнадёживающе – «Не стоит село без труженика», в «Литературной России» появилась рецензия Н. Изюмовой «Сродни смыслу жизни», а в «Доне» под псевдонимом М. Николин я напечатал свой отзыв под названием «Расстояние, время и скорость». Избрал такое название специально, чтобы не прибегнуть к метафоре, а точнее – выразить языком формулы ту метафорическую многозначность, которая стала для меня отличительной чертой прозы Сёмина. Как раз потому, что словесный рисунок обретает при этом осязаемую точность. Вот пример такого письма: «…на все восемнадцать километров между Ровным и Большим Ровным тишина. Абсолютная тишина. С такой тишиной невозможно освоиться. Кажется, что она кому-то зачем-то нужна, что она только затаилась, что это вовсе не от совершенного покоя. И чем больше ты углубляешься в эту ватную, приглушенную низким облачным слоем тишину, тем больше в тебе самом всё напрягается, деревенеют руки и плечи, мускулы шеи, а в груди под сердцем образуется пустота, в которую сердце время от времени обрушивается. В темноте не определишь, сколько прошёл, сколько ещё осталось… Подъём, спуск, подъём, спуск. Спуски и подъёмы пологие, заметить их не так-то легко».

Пройдёт четверть века, и я, приведя эту цитату в статье о Сёмине «Зависимость от правды», не удержусь от сравнения тех 18 километров давящей тишины с 18 годами брежневского застоя.

Уж очень велик был соблазн в годы «перестройки» напомнить, что повесть, напечатанная в конце «оттепели», своим внутренним пафосом взывала к «ускорению». Здесь кавычки относятся, конечно, не к размышлениям героя повести, а к затрёпанной от частого употребления политической терминологии. Думаю теперь, что под влиянием происходивших в стране и мире перемен моя аналогия была слишком спрямлена и Сёмин, будь он жив, счёл бы её ложной.

А тогда, в 65-м, Виталию моя рецензия, видимо, понравилась. Одобрение он выказал шуткой: знал, мол, Н. Скрёбова, он же Х (икс) Загадкин, а теперь вот М. Николин, похоже, приличный человек… Загадкиным называли меня в редакции приятели, когда я их чем-нибудь удивлял или озадачивал, а к псевдониму пришлось прибегнуть из-за того, что в том же февральском номере журнала шёл мой стихотворный перевод, под которым по неписаным правилам межнационального этикета стояла настоящая фамилия.

Задним числом полагаю, что у Виталия были основания заподозрить меня в некоей мимикрии, учитывая партийную лояльность к посуровевшим идеологам, и только его тактичности я обязан сохранением доброжелательного отношения ко мне. Однако ни ему, ни мне, вообще никому не было дано знать, какие «вихри враждебные» завеют над нами через несколько месяцев, когда всех взволнует (к сожалению, не всех радостно) повесть «Семеро в одном доме», напечатанная в «Новом мире» и вскоре удостоенная внимания самой «Правды».

Успех этой повести у читателей, как мне кажется, превзошёл все ожидания не только доброжелателей Сёмина, но и его самого. Во всяком случае он вряд ли рассчитывал на ту широкую поддержку, которую повесть о будничной, небогатой внешними событиями жизни городской окраины получит у столь разных и по-разному относящихся к литературе людей. Помню, в августе 65-го, вскоре после первых откликов на «Семерых…» в центральной печати (среди них были статьи А. Бочарова «Вглядываясь в жизнь» в «Труде» и В. Фоменко «Взгляд на окраину» в «Литгазете») со мной прямо на улице заговаривали о повести знакомые – то инженер, то музыкант, то математик… Было такое ощущение, что все читающие и мыслящие стали «болельщиками» сёминской новинки. Особенно восторженно отзывались о Муле, воплотившей в себе колоссальный опыт народного выживания. Ловлю себя на слове, ставшем трюизмом лет через тридцать, уже совсем в других социальных условиях. И в этом вижу теперь, как дальнозорок был Виталий, «вглядываясь в жизнь», какие опережающие время художественные открытия делал он в своих современниках. Да и в те августовские, сентябрьские дни меня окрыляла мысль о торжестве принципа «литература – исследование жизни», повинуясь которому писатель открывает истину.

Обрушились на повесть не сразу. Вначале шла дискуссия о ней на страницах «Литературной газеты», где звучали и доброжелательные голоса. Даже после появления в «Правде» статьи Юрия Лукина «Лишь видимость правды» было всего четыре «проработочных» выступления из тринадцати, прозвучавших на публичном обсуждении повести в писательской организации. Запомнилось, как яростно, в стиле «разноса» третировали новомировскую публикацию Михаил Соколов и Ашот Гарнакерьян (для них мишенью был не столько Сёмин, сколько Твардовский) и как спокойно, аргументированно говорила о достоинствах повести приехавшая из Таганрога Наталья Суханова, которую я тогда увидел и услышал впервые. Меня радовал общий дух обсуждения, – казалось, «наша взяла»…

Не тут-то было! С подачи Лукина партийная критика стволами разных калибров нацелилась как раз на правду Виталия Сёмина. Чего стоили сами заголовки: «Одна сторона правды», «Правда и её тень», «Правда жизни и правда искусства»..

Настанут, разумеется, иные времена, и критика зазвучит по-иному, и прицелы изменятся, и сам Юрий Борисович Лукин ничтоже сумняшеся скажет: «Ни высказанное впопыхах, ни эмоциональные выступления или даже политические действия тех или иных художников не дают оснований, чтобы полностью вычёркивать их из литературно-художественного процесса». Что ж, Бог ему судия, мне же выпало на долю оказаться свидетелем того, как художника, «провинившегося» лишь тем, что отнюдь не «впопыхах» написал правдивую повесть, пытались вычеркнуть из вышеозначенного процесса именно полностью.

Может быть, преувеличиваю, сгущаю краски?

Нет, всё было, как было. В сгущении красок винили автора повести. А ещё – в искажении социалистической действительности, а ещё – в наведении тени на плетень исконной народной правды, а ещё – в нарочитом, тенденциозном подборе фактов, конечно же «случайных», не характерных для современности…

«Отбросьте пятаки медных правд, оставьте чистое золото правды», – цитировал Горького то ли докладчик, то ли кто-то из выступавших в прениях на писательском партсобрании в октябре 1965 года. Повестка дня новизной не блистала: «О положительном герое в прозе Дона». Замысел, а точнее умысел организаторов тоже был не нов и прост – бить, чтобы впредь неповадно было. Потому и сосредоточились на «Семерых в одном доме», разноголосо, но довольно дружно настроившись по камертону «Правды».

Ни Сёмина, ни других беспартийных писателей на собрании не было. Из той «девятки», что противостояла четверым «зоилам» при недавнем обсуждении повести, слово дали одному мне. Теперь говорить о том, что слово это внесло диссонанс в общую партитуру, было бы нескромным преувеличением. Пользовался я той же лексикой и фразеологией, держался «в рамках жанра», самолюбия оппонентов не задевал. Сказал, что повесть «Семеро в одном доме» не противоречит методу социалистического реализма уже хотя бы потому, что настраивает на большие ожидания, внушает веру в силы человеческого духа (параллели с молодыми Фадеевым, Гладковым, Вишневским), и ещё – что вскрытие недостатков окраинной жизни вполне соответствует принципам партийности, народности, а герой повести вызывает симпатию гражданской позицией, возникшей не на пустом месте (прослеживается духовное родство с литературными предтечами Сергеем Рязановым и Андреем Горбатых), и это достойно доброжелательного внимания критиков и литературоведов.

Ни на кого это не подействовало. Выступивший вскоре после меня критик Константин Шаромов, никак не отреагировав на мои доводы, зачитал домашнюю заготовку – статью «Просчёты писателя», которую тут же отдал Соколову, а тот напечатал её в мартовской книжке «Дона» за 1966 год. Мне уделил внимание только один оратор, представитель обкома партии Герман Павлович Предвечный, широко эрудированный философ, которого я очень уважал и до и после этого собрания. В его спокойной речи был укор мне в эклектичности взглядов, позаимствованных у французских эстетов (среди доброго десятка поименованных им, я, по правде признаться, отдалённо слышал только о Мальро и Гароди), и совет – покритичнее относиться к буржуазному объективизму. Вот и всё.

В ноябре я ушёл из этой парторганизации, сменив должность литредактора «Дона» на работу в редакции литдрамы телевидения, и оказался в той же комнате, откуда несколькими годами раньше ушел «на вольные писательские хлеба» Виталий Сёмин.

– Ох, и трудно ж ему здесь приходилось, – первое, что сказал мне по этому поводу режиссёр Сергей Иванович Пожарский. – Он же всё по-своему понимал, а этим сухарям докажи, попробуй… А что начальству, мол, виднее – и на дух не принимал. Жаль было, что он уходит, но большому кораблю большое плавание.

Разумеется, тогда, до «возмущения спокойствия», никто не мог предположить, что плавание окажется небезопасным, а вольные хлеба скудными.

По слухам, доходившим до меня медленно, через третьих или четвертых лиц, жилось Виталию туго. Источником средств оставалось только рецензирование рукописей «самотёка», поступавших к нему из редакции «Нового мира», а давало это рублей шестьдесят в месяц (половину редакторской зарплаты на телевидении, но там был еще хоть какой-то гонорар). Не знал я, что и в этой «подёнщине» Сёмин верен своему писательскому долгу, что его внутренние рецензии будут потом читаться как литературно-критические статьи высокого достоинства, что ими он поможет появлению новых имён в современной прозе, а сам получит моральное удовлетворение, о котором напишет в одном из писем редактору Инне Борисовой: «А вообще эти внутренние рецензии канализируют мою профессиональную страсть печататься… Замечательный способ откачивать вредную энергию многих литераторов. Сколько таких рецензий уже написано! Теневая критическая литература!». Это он писал в 1969 году, я прочитал теперь, в 2006-м, а тогда, работая на телевидении, думал о другом.

Думал и придумал, как помочь Виталию, как поддержать его не столько денежно, сколько морально. Было это в 67-м году, когда в преддверии 50-летия Октября один за другим появлялись у нас приличествующие годовщине фильмы, телеочерки, циклы передач. Редакция литдрамы тоже внесла свою лепту – руководству был предложен цикл, названный шолоховскими словами «По указке серд­ца». В нём предполагались выступления писателей Дона с фрагментами новинок художественной прозы и публицистики. Эту инициативу одобрили в «правящих кругах», и, как сказали бы теперь, «процесс пошёл». Уговаривать писателей не приходилось, только Сёмин к моему призыву отнёсся поначалу скептически, но потом и его удалось убедить. Он предложил отрывок из новой повести, которая в рукописи называлась «Домой», а через несколько лет была напечатана в альманахе «Кубань» под названием «Когда мы были счастливы». Повесть была об осуществлении давней мечты – пройти на вёслах по Волге и Дону, а в отрывке рассказывалось о привале на ночь в колхозном сарае, куда ни свет ни заря приходят за своими бидонами доярки. Размышления усталого интеллигента, невольно слушающего их разговоры, были проникнуты чувством такой симпатии к этим женщинам и такой нравственной задолженности перед ними, что у меня при чтении захватывало дух – настолько ясно проступало родство героя с его предшественниками, особенно с моим любимым Андреем Горбатых. Позитивный настрой фрагмента, не говоря уж о качестве прозы, с моей точки зрения, гарантировал точное попадание в предпраздничный цикл.

Но совсем другая точка зрения была у председателя облтелерадиокомитета Ефима Васильевича Астафьева. Обычно он в наставительных беседах со мной охотно делился своим опытом редактирования очерков Николая Тихонова и писем Стасова в одном из ленинградских издательств, а на сей раз ограничился одной фразой: «Пусть Виталий Сёмин выступит с признанием своих ошибок в том органе, где его критиковали, – тогда можно будет ему выступить и у нас». Вот так и сказал, не вдаваясь в подробности.

Когда я, преодолевая смущение, рассказал об этом вердикте Виталию, он не удивился. Мне даже показалось, что быть persona non grata на телевидении, вообще в официальных сферах ему легче – подальше от компромиссов.

Не пошёл тогда на компромисс и я. Без сожаления покинул свою редакцию литдрамы и уже в январе 68-го стал работать литконсультантом в писательской организации. Не знал ещё тогда, что благодаря Сёмину делаю первые шаги по тропе войны со своим смолоду привычным конформизмом.

Помню единственное слово в «Нагрудном знаке ОST», которое показалось неточным, вернее, избыточным в звуковом отношении. По поводу издевательств чахоточного надсмотрщика-садиста Пауля сказано, что у нормальных людей такая склонность «просто не образовывается». Подумалось, лучше было бы глагол упростить: «не образуется»… Прошло тридцать лет, и я рад, что утаил от автора свою стилистическую придирку, потому что именно благодаря этому семисложному, тяжело переворачивающемуся в душе слову до сих пор помню злополучного Пауля с его мрачной преисподней, со всеми глаголами, поистине жгущими сердце…

Вспоминать о Виталии для меня всё равно, что соизмерять несоизмеримое. Как будто можешь хоть в чём-то приблизиться к его мужеству. К тому, с каким он прожил последнее своё десятилетие, к тому, с каким писал выстраданные романы, к тому, что у Ахматовой словно и о нём тоже: «Час мужества пробил на наших часах, и мужество нас не покинет». И знаешь о себе, что покинет. И руки опустятся, и душа покоя запросит, и соблазнов не избежишь… Но был Сёмин, и он есть, и перед ним совестно.

«Прости, что мы не понимали…»

Он понимал, но не простил

Закономерность аномалий,

Что тяжким опытом постиг.

Претерпевать – не притерпеться,

Лишь правдой ложь одолевать,

Всё, что дано боленьем сердца,

В сосуды слов переливать.

Беду не разведу руками,

Она нахлынет майским днём...

Осталась боль. Остался камень,

Как память грустная о нём.

Остался беспощадно ясный,

Умеющий держать удар

И только истине подвластный

Его невосполнимый дар.

21 декабря 2006 г.


добавить комментарий | комментарии (нет)

Олег Лукьянченко. К 70-летию Олега АФАНАСЬЕВА.

ОЛЕГ АФАНАСЬЕВ. РАССКАЗЫ РАЗНЫХ ЛЕТ.

АЛЕКСАНДР ХАВЧИН. ХИРОСИМЫ НЕ БУДЕТ!. Фантастический диалог.

АЛЕКСАНДР СОБОЛЕВ. СОЛОВЕЙ И РОЗА. Стихи.

АРКАДИЙ МАЦАНОВ. ЧЁРНЫЕ ЖУРАВЛИ. Роман-притча.

ПАВЕЛ ТОЛЧЁНОВ. ПИЛОТАЖНАЯ ЗОНА. Стихи.

ЭМИЛЬ СОКОЛЬСКИЙ. Я БЫЛ КОГДА-ТО ПОЭТОМ.... Рассказ.

БОРИС ВОЛЬФСОН. С МИРОМ ЧУВСТВЕННАЯ СВЯЗЬ. Стихи.

ПАВЕЛ МАЛОВ-БОЙЧЕВСКИЙ. «БУРСАКИ». Повесть.

СЕРГЕЙ ГОНЦОВ. НЕОГЛЯДНАЯ ПОВЕСТЬ. Стихи.

МАРИНА САБЛИНА. ГДЕ ТЫ, ГОРОД МОЙ РОДНОЙ?... Стихи.

АНДРЕЙ ДАНКЕЕВ. ОТРАЖЕННЫЙ МИР. Стихи.

НАТАЛЬЯ ЗЕЛЕНИНА. ПРОСТЫЕ СЛОВА. Стихи.

ЕЛЕНА ДЖИЧОЕВА. О ДУХЕ ПОБЕДИВШЕМ.

ВАЛЕРИЙ ЖЕРДЕВ. ЛЮДИ И ЗМЕИ.

ГАЛИНА УЛЬШИНА. «СОБРАВ ДРУЗЕЙ ЯЗВИТЕЛЬНЫХ В КРУЖОК…». Приглашение к разговору.

НИКОЛАЙ СКРЁБОВ. ТОЛЬКО ИСТИНЕ ПОДВЛАСТНЫЙ.