Ариадна Червинская

 

Из пережитого

Мемуары

 

                                      Журнальный вариант
                                   
Я родилась в Петрограде в 1919 г. Мои родители были высокообразованными людьми. Мама, София Петровна Червинская, окончила частную немецкую гимназию, где изучались также французский и английский языки, а затем Бестужевские курсы по специальности «классическая филология», где изучала латинский и древнегреческий языки. Помимо этого она еще окончила музыкальные курсы в Петрограде. Отец, Фаддей Францевич Зелинский, был почетным членом Российской Академии Наук, профессором классической филологии Петроградского университета, а также преподавал на Бестужевских курсах, знал до двух десятков иностранных языков. Мама была его ученицей. Отец был поляк, мама русская. У отца от первого брака было четверо детей: сын Феликс и дочери – Амата, Корнелия и Вероника. Все дети, кроме Вероники, были старше моей мамы. А в нашей семье у меня была старшая сестра Тамара.
В 1922 г. кафедру классической филологии, которой заведовал отец, ликвидировали как ненужную и мы уехали в Белоруссию, в Полоцк. Отца же пригласили в Варшавский университет. Он намеревался взять нас к себе, как только устроится там. Приняли его с большим почетом. Ведь он был известным ученым с мировым именем. Обосновавшись в Варшаве, отец стал хлопотать о нашем переезде к нему, но этому решительно воспротивилась мама. Нам не суждено было встретиться больше никогда.
    Вскоре мама стала преподавать в детском доме, который находился на территории Спасского женского монастыря, примерно в получасе ходьбы от Полоцка. Это был старинный монастырь с величественным собором, основанный в XII в. преподобной Ефросинией, княжной Полоцкой. Он был расположен вблизи небольшой живописной речки Полоты, впадавшей в Западную Двину. На противоположном берегу ее раскинулся чудесный сосновый лес. Рядом с нами расположилась скромная церковь из красного кирпича, занимавшая первый этаж двухэтажного дома. На втором этаже жили монахини. Над входными воротами находилась колокольня. Какой чудесный звон разносился от ее колоколов в вечерние часы, когда монахини шли в церковь на службу, какие ликующие звуки лились в дни Пасхи и в другие праздники!
 В монастыре было большое хозяйство, содержавшееся в образцовом порядке. Стадо породистых коров, лошади, козы, куры. Чудесные луга, фруктовые сады с великолепными яблоками и грушами, ухоженные огороды. Заготавливались грибы и ягоды из окрестных лесов. Все работы по содержанию хозяйства выполняли монахини. Весну, лето и осень занимали сельские работы, а зимой шили стеганые одеяла, вязали красивые пуховые платки, перчатки, чулки, рукавицы, кофточки, свитеры. Их продукция пользовалась большим спросом у населения. Детдом процветал и считался лучшим в Полоцком округе. Никакого религиозного влияния на детей, конечно, не оказывалось, и в церковь они не ходили.
Ариадна Фаддеевна ЧЕРВИНСКАЯ – кандидат биологических наук. Автор научных статей в академических изданиях. Ее судьба, как и судьбы многих представителей отечественной интеллигенции ХХ века, тесно связана с важнейшими событиями советской эпохи.
 
Отдавалась дань пролетарскому мировоззрению. К сельхозработам их также не привлекали. Но дети были приучены к труду. Уборка помещений, работа на кухне – все это делалось их руками в порядке очередности. Чистота была идеальная. Учили их и рукоделиям, наряду с занятиями в школе, которая находилась в помещении детдома. Коллектив преподавателей был дружный, талантливый. Была и художественная самодеятельность. Ставились спектакли преимущественно на сказочные сюжеты. Сценарии обычно писала мама. Эти спектакли получали высокую оценку со стороны городского начальства.
Однако доверять работу по воспитанию детей монахиням – это было несовместимо с коммунистической идеологией. Вскоре детдом перевели из монастыря в город, но моя мама решила остаться в Спасе и пойти в монахини. Большую роль в ее решении сыграло влияние одной из руководительниц монастыря матушки Ларисы, перед которой мама преклонялась.
Отец регулярно присылал деньги и посылки с прекрасными заграничными вещами и продуктами. Решение мамы стало для него жестоким ударом. В школу мы не ходили. Мама занималась с нами сама, когда ей позволяло время. Учила всему понемножку: арифметике, русскому языку, иногда немецкому и французскому (детские песенки). Папа настаивал, чтобы мы учились игре на фортепиано, и для этого выслал дополнительно значительную сумму. Купили прекрасное пианино фирмы «Мюльбах». На нем мы разучивали детские пьески. Занятия эти велись нерегулярно. Мы часто были предоставлены самим себе. Жилось нам привольно. Огорчало меня только то, что мы были плохо одеты. Хотя папа присылал нам и деньги и хорошие вещи, мама была равнодушна к земным благам и считала неважным, как одеты мы и она сама. Присланные папой вещи продавала за бесценок. На территории монастыря жили и светские люди с семьями, и я завидовала их нарядным детям. Как мне хотелось иметь такие же красивые платьица и шубку с шапочкой!..
Однако вскоре нашей беззаботной жизни в Спасе пришел конец. Власти решили, что наличие монастыря почти в черте города может оказывать вредное идеологическое воздействие на население. Монастырь закрыли, а на его месте устроили военный городок. Монахиням было предложено освободить все помещения и выселяться на пустырь, находящийся в 20 километрах от Полоцка и в 6 километрах от ближайшей железнодорожной станции Горяны. На месте этого пустыря был когда-то вековой хвойный лес. Сейчас сухие участки почвы, покрытые старыми пнями, чередовались с болотами, заросшими кустарником ольхи и ивняка. Вот на это дикое необжитое место, где не было никаких строений, предложили выселиться монахиням. Не все на это решились, но нашлось и немало энтузиасток. Поскольку монастыря формально уже не существовало, те монашки, которые переселились на новое место, именовались членами артели «Пеньки». Власти не возражали, хотя и были удивлены: подобному объединению более приличествовало бы название «Заветы Ильича», «Заря коммунизма», «Светлый путь» и т. п.
Возглавили эту «артель» игуменья и казначея, которую мы по-прежнему называли матушкой Ларисой. Мама без колебаний решила следовать за нею и в 1925 г. переселилась на Пни, где нас, малолетних детей, ждал тяжелый труд и лишения.
Прежде всего надо было построить какое-то жилье и выкорчевать хоть часть огромных пней, занимавших все свободные от болот участки, пригодные для земледелия и постройки домов. Корчевали пни вручную. Под огромные корни, которые обычно располагались в земле горизонтально, выкапывалась яма. В эту яму задвигали бревно, и на него наваливались всем миром. Если корни не поддавались усилиям женщин, их подрубали и еще подкапывали. Снова наваливались, и вот радостный крик: «Дыхает, дыхает». Корень начинает вздрагивать всё сильнее и сильнее, и наконец, под счастливые возгласы корчующих, из земли, как огромный паук, поднимается пень со своими корнями.
Раскорчеванные участки распахивали, и на них сеяли рожь, ячмень, овес, сажали картошку, капусту, морковь, репу, брюкву, лук, свеклу. Строили избы из круглых бревен, между которыми в пазах прокладывали белый мох сфагнум. Этот мох в изобилии рос в небольших болотах, которых было множество на этой земле. Стены в домах не были оштукатурены. Крыши крыли деревянными дощечками. Этот кровельный материал назывался гонтом. Белорусская земля богата лесами, и основным строительным материалом служило дерево. Почти во всех домах были русские печи. Построили скотный двор и другие хозяйственные помещения.
В нашей избе – четыре комнаты. Через дощатые сени изба соединялась с пристройкой, в которой располагались хлев для коз и курятник. На чердаке хранилось сено для коз, корм для кур. Одну из комнат занимала пожилая монахиня, в другой жила мама, в третьей – мы с сестрой. Четвертая служила кухней. В ней была печь, обогревавшая весь дом. Полы деревянные, некрашеные. Удобств, конечно, как и в других домах, не имелось. Воду носили из колодца. Освещались керосиновыми лампами. Пищу готовили на дровах, для чего использовали главным образом старые выкорчеванные пни.
Питались мы в артельной столовой, но иногда подстряпывали и дома. Мясной пищи монахини не употребляли. Строго соблюдались посты. Из продуктов закупались сахар, соль, крупа, растительное масло. Всё остальное было свое. Хлеб, очень вкусный, выпекали сами. Молоко, творог, сметана, яйца имелись в достаточном количестве. Большим подспорьем в питании были грибы. Они росли в изобилии. Заготавливались и ягоды: черника, брусника и клюква. Для их сбора женщины выезжали на подводах в окрестные леса. Землю пахали плугом на лошадях. Удобрением служил навоз из скотного двора. Урожаи, за исключением одного дождливого лета, были хорошими. Хозяйство процветало. Сюда стали присылать студентов-практикантов из сельхозвузов. Хорошо жили и местные крестьяне. У них были просторные дома, скот, птица. Земля была ухожена и обрабатывалась без всякой техники и минеральных удобрений – плугом на лошадях. Это были благодатные годы нэпа.
Мы с сестрой пасли стадо коров с быком во главе и коз. Эта работа была чрезвычайно трудной и даже мучительной из-за особенностей местности. Небольшие открытые участки пастбищ чередовались с зарослями молодого осинника и берез и с болотами, заросшими кустарником ольхи. Это очень затрудняло присмотр за стадом. Потрава скотиной крестьянских посевов грозила большими неприятностями. Животные, захваченные на месте преступления, угонялись в деревню и возвращались только после уплаты штрафа. А избежать этого в наших условиях было невероятно трудно. Так протекала наша жизнь в весенне-летне-осенний период.
Зимой моей основной обязанностью было чистить картошку для артельной столовой. Картофель ели в вареном и жареном виде, в супах и щах, делали из сырой протертой картошки блины, оладьи, клецки. Кроме чистки картошки мы с сестрой должны были заготавливать топливо, носить воду, топить печь, ухаживать за домашними курами и козами. Участвовали в богослужениях – пели в церковном хоре, читали акафисты и другие положенные по службе молитвы. В школу мы по-прежнему не ходили, да ее и не было поблизости.
К этому времени мама, пройдя этап послушничества, приняла постриг и в иночестве получила имя Рафаила. Это был первый этап монашества, на котором от нее требовалось смирение и беспрекословное подчинение старшим монахиням, чем они нередко злоупотребляли и подчас незаслуженно унижали ее.
Как же мы, дети, воспринимали свое положение? Вначале считали, что так и должно быть. Мама часто нам говорила, что ее отец, наш дедушка Петр Петрович Червинский, неправильно воспитал своих детей. Он дал маме блестящее образование, но она не умела топить печь, колоть дрова, доить коров, запрягать лошадь. На нас должен был быть восполнен этот «пробел». Приоритет отдавался тяжелому физическому труду, а образование шло по «остаточному» принципу, близкому к нулю. Нам твердили, что мы проходим «школу жизни», для нас это полезно.
Отец писал нам письма, полные любви и заботы, присылал деньги и посылки, но это не улучшало нашей жизни. Деньги уходили на постройку избы и на пожертвования в артельную казну, а мы зарабатывали свой насущный хлеб тяжелым трудом и одевались очень бедно.
Время шло, и в моей душе нарастала тоска по иной жизни. На Пни часто приезжали из Полоцка светские знакомые с детьми. Они смотрели на нас с жалостью и некоторым презрением. Я чувствовала себя перед ними несчастной замарашкой, этаким гадким утенком. У мамы в Петрограде осталось много друзей и родных. Она переписывалась с ними и показывала присланные ими фотографии; глядя на них, я испытывала еще большую тоску.
С артельных полей можно было видеть мчавшиеся вдали поезда. Я с грустью смотрела им вслед. Там, думалось мне, протекает чья-то яркая, интересная, недоступная мне жизнь.
Однажды к нам приехал дедушка. Обстановка нашей жизни произвела на него тягостное впечатление. Позднее он писал маме в письме: «Деточка, ты вольна распоряжаться своей судьбой, но не детей. Их надо учить и учить. Нельзя загораживать им дорогу в жизни». Мама возмущенно обратилась ко мне со словами: «Кто это загораживает вам дорогу в жизни?» Я промолчала, но в душе подумала, что это так и есть. Выразить вслух свои мысли я не посмела, но во мне нарастал глухой протест против нашей «школы жизни».
Подрастая, я стала осознавать и ценить любовь отца. В то время он находился в зените своей славы. Он получил почетное звание доктора Сорбонны. Его книги издавались большими тиражами. Портрет отца, выполненный одним из лучших художников Варшавы, получил высокую оценку на выставке в Париже. Выходили открытки с его фотографиями. Все эти фотографии он присылал нам. Несмотря на напряженную работу, отец всегда выкраивал время, чтобы писать нам ласковые письма, присылал открытки с чудными видами тех мест, куда его приглашали. Надежды на скорое свидание не сбылись, а вскоре отца ждал новый удар. Мама написала ему, чтобы он не подписывал свои письма и открытки «твой папа», так как это для нас опасно. В свою очередь, мы не должны были обращаться к нему «дорогой папа», а писать «дорогой крестный». Документы, удостоверяющие его отцовство, мама при нас сожгла в печке, и мы из Зелинских стали Червинскими, по девичьей фамилии матери. Официально переписка с заграницей не была запрещена, а наша страна провозглашалась самой свободной в мире. Но на деле те, кто имел родственников и друзей за границей, считались политически неблагонадежными. Папа возмущенно писал маме: «Ведь я не эмигрант, а гражданин дружественного государства, и переписка со мной никого компрометировать не может». Но для советской власти не существовало дружественных государств. Кругом, по мнению большевиков, были только враги. Но что можно было поделать? Отец писал нам: «Помните, что вы – Зелинские, хотя и называетесь иначе. В вас моя кровь». «Милые мои маленькие дочурки, вашу судьбу я мечтал так хорошо устроить, а живу в безнадежной разлуке с вами. Будем же хотя бы письмами смягчать это горе». И еще много ласковых слов было в его письмах. У нас завязалась задушевная переписка. Я мечтала о встрече. Часто, находясь со своим стадом под нескончаемым осенним дождем, промокшая и продрогшая, я представляла себе, что папа приедет, увезет нас, и мы будем неразлучны с ним в этой новой счастливой жизни. Увы! Этим мечтам никогда не суждено было сбыться. Появиться в «нашей юной прекрасной стране» отцу было опасно. Не только потому, что он жил в «панской» Польше, но и потому, что был человеком верующим и не разделял марксистско-ленинских идей.
Это были мирные годы нэпа. Страна оправилась от ужасов военного коммунизма. Крестьяне спокойно трудились на своих полях. Продукты и товары были в изобилии и очень дешевые. Но вот грянул «год Великого перелома». В Полоцке были посажены в тюрьмы и высланы на Север все владельцы частных предприятий, даже самых маленьких. Их собственность была конфискована. Не осталась без внимания и деревня. В сельсовет нагрянула когорта деловых людей с портфелями в добротных кожаных куртках. Установив контакт с местными комсомольцами и беднотой (как известно, в годы нэпа бедняками были только лентяи и пьяницы), они энергично взялись за дело. Все лучшие хозяйства округа были раскулачены, а их хозяева увезены в тюрьму и затем высланы на Север. Покончив с так называемыми «кулаками», эти деятели провели собрания с оставшимися сельчанами. Им было сказано: «Вы видели, что произошло с «теми»? То же будет и с вами, если не вступите в колхоз». Перепуганные крестьяне стали записываться в колхозы. Только немногие устояли, но их судьба была нелегкой – душили непосильными налогами. Так на базе крестьянских хозяйств был организован колхоз с пышным названием «Парижская Коммуна». Центр его находился на территории станции Горяны. Председателем был назначен рабочий Сормовского паровозостроительного завода Яковлев. В сельском хозяйстве он не много смыслил.
Затем взоры активистов обратились к артели «Пеньки». Что это за странное образование на фоне прогрессивного колхозного движения? К тому же они молятся Богу. Разве это можно допустить? В один прекрасный день они нагрянули в артель. Было объявлено, что артель ликвидируется, а члены ее должны выселяться на все четыре стороны. Начальство же артели в лице игуменьи, матушки Ларисы и нашей мамы отдали под суд. Почему мама оказалась в составе «начальства» – непонятно. Она была рядовым членом артели. В обвинении было сказано, что она являлась членом ревизионной комиссии. Артель была ликвидирована, скот распродан, а монахини выселились кто куда. Вскоре состоялся суд. Обвинительная статья гласила: «Организация лжеколхоза». Приговор – лишение свободы сроком на три года. Всех трех «преступниц» тут же взяли под стражу и отправили в тюрьму. Мы с сестрой остались одни в опустевших Пнях, не зная, как жить дальше. Связь с отцом была прервана еще раньше. Мама считала, что в той обстановке это стало опасным.
Мы стали несовершеннолетними членами колхоза. Этим завершился важный этап моей жизни – ранние детские годы. Воспоминания об этом периоде – самые горькие. В памяти осталось ощущение холода, сырости, вечного недосыпания, бесконечной усталости, унижения, а главное – сознание бесполезности прожитых лет. Мне думалось: если у меня когда-нибудь будут дети, никогда-никогда не заставлю я их проходить эту жестокую и бессмысленную «школу жизни». Все силы приложу к тому, чтобы их детство было радостным, чтобы они получали образование, учились музыке. Постараюсь дать им всё то, чего мы были так несправедливо лишены.
 
Вступив в колхоз, мы остались жить в своей избе на опустевших Пнях. Поля, возделанные руками трудолюбивых монахинь, теперь не обрабатывались и всё приходило в запустение. Однако на скотном дворе поселили колхозных свиней, и нашей с сестрой обязанностью было ухаживать за ними. Для этого надо было встать в пять часов утра, растопить плиту, наносить в большие котлы воду и варить в них картошку. Затем ее толкли, смешивали с отрубями и разносили это месиво хавроньям, приветствовавшим нас радостным хрюканьем. Надо было также чистить свинарники, менять подстилку, заготавливать топливо. За нашу работу нам, разумеется, ничего не платили, даже трудодни не записывали, как будто мы ничего не делали, но голод пока не грозил. Коз и кур не было, но оставался довольно большой запас картофеля, овощей, муки и крупы. Не было и жиров, но мы привыкли обходиться без них. Кроме того, иногда подрабатывали рукоделием.
Пока мама находилась в Полоцкой тюрьме, мы с сестрой поочередно навещали ее. Тюрьма была переполнена, очереди на свидания огромные. Но вскоре маму и обеих монахинь перевезли в Витебскую тюрьму и свидания прекратились.
В нашей работе произошли некоторые изменения. Свиней переправили поближе к центру колхоза, где был построен свинарник. Их место на скотном дворе заняли колхозные коровы. Одновременно для работы с ними на Пнях появились новые лица – семья вдовы, которую называли по имени ее бывшего мужа Данчихой. Это была простая добрая женщина. С нею у нас сразу завязались дружеские отношения. У нее было двое взрослых детей – дочь Вера, красивая розовощекая девушка с русой косой, и сын Александр, длинный нескладный парень. Он был не лишен юмора и в шутку называл нас с сестрой Тамарой «матушками». Мы с нею должны были ухаживать за коровами, доить их и пасти. Данчиха с дочерью перегоняли на сепараторе молоко на сливки и обрат, а Саша отвозил эти продукты на центральную усадьбу колхоза.
В нашей жизни появились и развлечения. С Верой, дочерью Данчихи, мы завязали знакомство с девочками из соседних деревень. Они приглашали нас на вечеринки и учили танцевать. Танцевали вальс, краковяк, польку. Модные в то время в городах западноевропейские танцы: танго, фокстрот, вальс-бостон – еще не докатились в нашу деревенскую глушь.
Однажды к нашей избе подкатила подвода, вошли трое дюжих мужчин и, не говоря ни слова, вынесли из дома единственную ценную вещь – пианино, погрузили на подводу и увезли. Это было сделано по распоряжению председателя колхоза Яковлева, который полагал, что этот прекрасный инструмент будет не лишним в его квартире. Мы не смели протестовать, но наши полоцкие знакомые убедили нас хлопотать о его возвращении, и его вернули, но ненадолго. Наши доброжелатели из колхоза предупредили, что председатель всё равно заберет его. Пришлось увезти его в Полоцк и продать хорошим знакомым, очень дешево и в рассрочку.
Вскоре колхозное стадо перевели на центральную усадьбу и нам пришлось ходить на работу туда. До революции центральная усадьба была довольно крупным поместьем. В большом красивом доме с мезонином на первом этаже размещались колхозная канцелярия и жили две семьи колхозников. На втором этаже, в мезонине, поселился председатель колхоза Яковлев. Поодаль находился большой скотный двор, различные хозяйственные пристройки и несколько домов колхозников. Это были преимущественно бывшие батраки и бедняки, переселившиеся в свободные после выселения кулаков и других «чуждых элементов» квартиры. Здесь же находился большой фруктовый сад и огороды. Чтобы вовремя попасть на работу, нам надо было преодолеть путь в 6-7 километров. Мы никогда не опаздывали. Хозяйки домов, мимо которых мы пробегали, проверяли часы: «Девчата пробежали – значит, столько-то времени». Прибыв на центральную усадьбу, мы становились в общий строй, и бригадир распределял всех по работам. Нашу бригаду составляли главным образом молодые девушки, но были и женщины средних лет, и подростки. Работали добросовестно, но без особого энтузиазма. Справиться со всем огромным объемом работ на такой большой территории одним колхозникам было не под силу. Ведь большинство крестьян репрессировали. В помощь колхозу из Полоцка присылали школьников и учащихся техникумов, но и этого было недостаточно.
Мы с сестрою работали старательно, и со всеми в бригаде у нас установились дружеские отношения. Колхозное начальство, напротив, относилось к нам крайне недоброжелательно. Государство выделяло для колхозов обувь, одежду и мануфактуру. Нам с сестрой не давали ничего – в наказание за наше неблагонадежное происхождение. Но были и отрадные моменты. Так, вскоре открылась вечерняя школа колхозной молодежи (ШКМ). Мы тотчас же подали заявления. Директор школы Яков Филиппович Липко принял нас очень благосклонно и тут же зачислил в пятый класс, пока единственный.
 Вскоре к нам вернулась мама. Она подавала в Верховный суд кассацию, и срок заключения был сокращен до одного года. Ее лишили права голоса, что именовалось словом «лишенка». А это означало, что она полностью лишена каких-либо прав. Она рассказывала, как много интересных умных людей встретила в тюрьме. Воров и бандитов было очень мало, поэтому отношения между заключенными были дружественными. Всех объединяла общая беда.
Время шло. Мы работали, ходили в школу. Кроме того, у нас появились и новые развлечения, каких мы не знали, живя и работая на Пнях. В колхозном клубе часто показывали кино. Мы с удовольствием смотрели самодеятельные спектакли, танцевали. Нам все это казалось очень интересным и заманчивым. Первое наше появление в клубе произвело сенсацию. «Маленькие монашенки пришли», – слышались возгласы. В среде молодежи была своя «элита». К ней относились члены семей колхозной верхушки, железнодорожников, служащих лесничества, молодые учителя. Большинство из них были хорошо одеты, многие учились в школах и техникумах Полоцка, что казалось нам недостижимым счастьем. Они составляли основную часть «артистов» местного драмкружка. Пьесы были одинаковой направленности. Показывали, как тяжело живется трудовому народу в странах загнивающего Запада, как народ борется там за грядущую победу мировой пролетарской революции, с какой надеждой смотрят они на Советский Союз, где народ счастлив; как жестоко сопротивляются кулаки прогрессивному колхозному движению, как они злы и коварны. Мы по своей наивности и в самом деле верили, что в недалеком будущем коммунизм будет построен, осуществится лозунг «от каждого по способностям, каждому по потребностям».
 Но вот однажды, возвращаясь зимним вечером из школы, мы с удивлением заметили стоящий около нашей избы автомобиль. Войдя в дом, увидели, что двое мужчин в форме ГПУ производят обыск. Мы не испугались и с любопытством наблюдали за этой процедурой. Да и эти двое вовсе не казались страшными. Они шутили с нами, смеялись и вели себя очень корректно по отношению к маме. Их удивляла нищенская обстановка, в которой мы жили. Они спрашивали маму: «Ведь вы получали от отца ваших детей крупные суммы денег. Куда же они девались? Почему вы живете так бедно и ваши дочери так плохо одеты?» Закончив обыск и не найдя ничего интересного, они забрали только все произведения нашего отца, в том числе прекрасное издание его перевода трагедий Софокла, и старинную Библию, которой мама очень дорожила. Затем обратились к маме: «Вы поедете с нами». Тут только я поняла, насколько это серьезно, и заплакала. Маму увезли.
В школе директор, видя наши расстроенные лица, спросил о причине. Узнав об аресте мамы, он сказал, что это очень хорошо, что для нас лучше быть совсем без матери, чем иметь такую. Мы решили, что Тамара пойдет в Полоцк узнать о судьбе мамы. Я осталась совсем одна. Прошла неделя – сестра не возвращалась. Мне было страшно и тревожно за нее. А еще через две недели она вернулась, похудевшая и побледневшая. В Полоцке она тяжело заболела скарлатиной и все это время пролежала в доме у знакомых. Тамара рассказала, что мама в тюрьме, в одиночной камере. К ней никого не пускают, свидания и передачи запрещены.
Жизнь наша становилась всё тяжелее. Мы совсем обносились, особенно истрепалась обувь. Председатель колхоза Яковлев был зол на нас за то, что ему не удалось присвоить наше пианино, и как мог пакостил, пользуясь нашим бесправным положением. Но директор школы Липко относился к нам хорошо. Он рассказал, что в центральной усадьбе построено новое здание школы-семилетки. Для него с семьей в этом же здании предусмотрена хорошая квартира, а мы перейдем в его теперешнюю. Он уже договорился об этом с правлением колхоза. Яковлев сдает дела и уезжает, а на его место назначен новый, по фамилии Лещеня.
Как же мы были рады и благодарны нашему директору! Его квартира по тамошним меркам считалась очень хорошей. Расстояние до центра было вдвое короче, чем от Пней, которые к этому времени совсем опустели. Почти все избы, построенные монахинями, были растащены предприимчивыми крестьянами из соседних деревень.
Вскоре школу перевели в новое здание в Горянах и мы переехали в бывшую квартиру Липко. Всё нам тут нравилось.
Со сменой председателя нам стало кое-что перепадать из промтоваров. Мы получили новенькие ботинки и немного мануфактуры. Дровами нас снабжала огромная засохшая ель, лежащая с вывороченными корнями на краю сада. Мы отпиливали от ее толстенного ствола большие чурбаны и затем раскалывали их на мелкие поленья. С едой было трудно. Иногда в счет трудодней выдавали небольшое количество муки и картофеля. Тогда мы пекли из этих продуктов хлеб и готовили свое любимое блюдо – тюрю. Для этого хлеб нарезали маленькими кусочками, добавляли нарезанный лук, соль и воду. Это кушанье нам казалось необыкновенно вкусным. Варили похлебку из каких-либо трав и овощей. Во время сбора яблок ели их в большом количестве. Но всё равно постоянно чувствовали себя голодными.
А в конце лета к нам снова вернулась мама. Она рассказывала, как страшно ей было в одиночной камере. Спасали от отчаяния только молитвы. Часто вызывали на допросы. На них следователи вели себя очень корректно и доброжелательно. Всё допытывались, куда девались большие суммы денег, которые присылал наш отец. На одном из допросов следователь сообщил маме, что они наводили справки о нашей работе в колхозе и получили сведения, что мы очень хорошо работаем. Маму обрадовало это сообщение. Следствие установило, что она не была связана с японской или какой-либо иной разведкой, не передавала на шпионские цели присылаемые нашим отцом деньги.
Нужно сказать, что после ликвидации артели «Пеньки» и выхода из тюрьмы маме поневоле пришлось вернуться к мирской жизни. У нее от природы был живой, общительный характер, но на Пнях это подавлялось. Теперь она стала энергичной и веселой, к нам относилась гораздо лучше, чем раньше, стала заботливее и добрее.
Между тем в колхозе опять сменилось начальство: на место Лещени, который относился к нам сносно, был назначен Крупко, уже третий на нашей памяти председатель. Это был высокий, красивый мужчина лет тридцати пяти, но, как оказалось в последующем, порядочный мерзавец. Он прибыл в колхоз со своею, уже четвертой женой, но вскоре и с нею разошелся. К нам он относился по-хамски и при каждом удобном случае старался обделить и обидеть нас. Мы мечтали о том, что, окончив школу, продолжим образование в Полоцке и навсегда уйдем от своих мучителей. В отличие от начальства рядовые колхозники из бывших крестьян относились к нам с сочувствием и уважением. Это несколько поддерживало нас морально, но впереди ждали большие неприятности, чтоб не сказать больше.
В один далеко не прекрасный день я узнала от женщин нашей бригады, что в колхозе производится «чистка». Правление постановило исключить из колхоза меня с сестрой и молоденькую девушку Анночку Лазер, родители которой были раскулачены и высланы. Ее, как несовершеннолетнюю, оставили у родственников. Потрясенная страшным известием, я пошла на собрание. Зал клуба был переполнен. На сцене заседал президиум: председатель колхоза Крупко, бригадир, счетовод, два каких-то солидных военных и директор школы Липко. Первым взял слово Крупко: «Партия и правительство призывают нас быть бдительными. Не секрет, что в колхозы нередко проникают социально чуждые элементы с целью нанесения вреда колхозу. Наш колхоз не является исключением. Пример – Червинские. Их мать – монашка, лишенка, имеет судимость, а они проникли в колхоз. Но этого мало. Они еще залезли в школу колхозной молодежи. И что же мы видим? Учится не наш бедняк, середняк, батрак, а Червинские, не имеющие на это никакого права. – Тут председатель гневно обратился к Липко: – Как вы могли их принять во вверенную вам школу?» Липко ответил: «Эти девчата достались колхозу по наследству. Они являются членами колхоза, хорошо работают. Не было никаких оснований не принять их в школу. Но если их исключат из колхоза, будут исключены и из школы».
Председатель вновь обратился к залу: «Из сказанного ясно, что таким, как Червинские, не место в колхозе. Правление вынесло решение исключить их. Собрание должно утвердить это решение. Кто желает выступить?» Народ безмолвствовал. Я поднялась и обратилась к президиуму с вопросом: «За что же нас исключают? Мы добросовестно работаем, никаких замечаний не было и нет, подписались на заем... Почему к нам допущена такая несправедливость?» Меня не стали слушать. Крупко объявил: «Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы Червинских вычистить из колхоза?» Я стоя наблюдала за реакцией зала. В переполненном зале поднялась одна рука. Крупко был разгневан: «Неужели я не ясно сказал: чистка производится по решению партии и правительства. Вы что – против советской власти? Ставлю повторно на голосование – кто за?» Из переполненного зала поднялось пять рук. «Единогласно», – объявил Крупко. Наша участь была решена. С трудом удерживая слезы, я вышла из зала, сопровождаемая сочувственными взглядами рядовых колхозников.
Когда я вернулась домой, мама и Тамара уже спали. Я разбудила их и сообщила о случившемся. Это был неожиданный удар. Рушились все наши мечты о продолжении образования. Мы стали «социально чуждыми элементами». Да и куда нам деваться? Ведь мы жили теперь в колхозной квартире. Положение казалось безвыходным. Но мама решила не сдаваться. Она обратилась в политотдел. Я плохо представляю себе, что это была за организация, обладающая чрезвычайными полномочиями. Мама рассказала начальнику о том, что произошло с нами. Он тут же вызвал Крупко и задал вопрос: «На каком основании Червинских вычистили из колхоза?» – «Мы проводили чистку по вашему указанию». – «Да разве такую чистку мы предписывали проводить? Их-то вы почему исключили?» – «У них мать монашка». – «Да какая же она монашка, если у нее дети? – рассердился начальник. – Немедленно восстановите их».
Нас восстановили в колхозе. Радость была безгранична, снова воскресли надежды на лучшее будущее. Но радостное настроение вскоре было омрачено тем, что нам разрешили посещать школу лишь при условии, чтобы мы подписали отречение от матери. Пришлось подписать. Впрочем, это ничуть не повлияло на наши с ней отношения и она продолжала жить с нами.
Однако неприятности продолжались. Одному колхознику из бывших бедняков, Василию Шемелю, очень нравилась наша квартира, и он решил в нее вселиться. Поступил он нахально и просто. Не говоря нам ни слова, привез свои вещи, а наши положил на подводу и перевез на свою прежнюю квартиру в центральной усадьбе. Квартира эта была много хуже нашей, и местоположение ее далеко не из лучших. Под окнами пролегала грязная дорога, вблизи дома располагался скотный двор. Из окон открывался вид на заросшие сорняками колхозные огороды. Деревьев и зелени не было. Мы очень жалели о нашем прежнем жилье и хороших соседях, но ничего поделать не могли. Наивно было бы надеяться, что правление колхоза защитит нас от произвола. Однако были и положительные стороны. Все необходимое в повседневной жизни находилось очень близко – место сбора на работу совсем рядом, молочная ферма, где можно было иногда получать молоко, – тоже, школа – в нескольких десятках шагов. До клуба и железнодорожной станции с ее таким заманчивым для прогулок перроном – рукой подать. Мы стали чаще бывать в клубе. С одеждой было по-прежнему неважно, но простеньких платьев из ситца и сатина было достаточно. Теплые шерстяные кофточки мы связали себе сами. Но с верхней зимней одеждой и обувью было плохо, и мы чувствовали себя неуютно в своих ватниках и старых потрепанных ботинках.
Поблизости от Горян расположилось крупное воинское подразделение. В клубе и других общественных местах, на радость местным девушкам, появилось множество командиров. Среди девушек было немало хорошеньких, и каждая мечтала стать женой «командира». Нередко совсем молоденькие девчонки четырнадцати-пятнадцати лет выходили замуж за «военных» и считали себя очень счастливыми. К тому же военнослужащие были прекрасно обеспечены. Таким образом, их новоиспеченные жены не только избавлялись от тяжелого крестьянского труда, но и обретали материальное благополучие, что высоко ценилось в то трудное голодное время. Возможность изменить таким образом свою судьбу представлялась и мне. Я не отказывалась от встреч и знакомств, но решительно уклонялась от предложений руки и сердца, так как считала, что это помешает мне получить образование. Соседи и товарищи по работе удивлялись и даже возмущались – как можно было при нашем бедственном положении отказываться от такого счастья во имя каких-то туманных перспектив и, возможно, несбыточных желаний. Однако переубедить меня было невозможно.
Тем временем мама подала прошение о восстановлении ее в праве голоса, и вскоре пришел положительный ответ. Это было радостное известие – теперь она стала почти полноправным членом общества и ее приняли в колхоз. Но тут встал вопрос – какую работу поручить? Все-таки человек с высшим, хотя и не советским, образованием, владеющий пятью иностранными языками. Как-то неудобно посылать возить навоз, на прополку и другие подобные работы. Наиболее подходящей была бы работа в школе. Там как раз не хватало образованных учителей, а преподавателя иностранного языка не было совсем. Но с этим местные власти не могли согласиться. Ведь бывшая монахиня! А вдруг она будет насаждать вредоносное религиозное мировоззрение в юные души. Этого нельзя допустить. После долгих размышлений и дебатов вышли из положения, назначив маму заведующей детскими яслями. Она энергично взялась за эту работу. Детишки были здоровы, упитанны и тянулись к ней. Однако это продолжалось недолго. Колхозное начальство решило, что все-таки существует опасность нежелательного идеологического воздействия на младенцев, и маму отстранили от этой должности. Некоторое время она была не у дел.
Между тем Крупко сняли с работы за какие-то неблаговидные дела, а на его место был назначен председателем, уже четвертым за два с половиной года, некто Иванов. Этот был по отношению к нам не лучше, чем Крупко. Мы терпеливо сносили всё, старались работать как можно лучше, даже подавали заявления в комсомол, но получили отказ. На собрании кто-то заявил, что «у них батька в Амэрике», таким не место в комсомоле. Этот борец за чистоту комсомольских рядов полагал, что Польша находится в Америке.
К этому времени мы окончили школу и строили планы на продолжение учебы в Полоцке. Полоцк – маленький город, и ни одного вуза в нем не было. А уехать в другой, более крупный, мы не могли из-за отсутствия средств. Мы решили поступать в строительный техникум. Но примут ли нас? Тут возникали серьезные опасения. При приеме в вузы и техникумы производился строгий отбор по «социальному происхождению», то есть по тому, кем были родители до революции, после революции и в настоящий момент, о чем нужно было предъявить справку. Двери учебных заведений были широко открыты для детей рабочих и колхозников. Детям служащих поступать было много труднее. А если кто-то из родителей был церковнослужителем, бывшим домовладельцем или купцом, раскулаченным, дворянином и т. п., имел родственников за границей или был репрессирован при советской власти – для их детей путь к образованию был закрыт. С нашей мамой теперь было всё в порядке. Она уже не лишенка, а член колхоза, и мы сами – колхозники со стажем. Но отец за границей. Правда, мы уже больше двух лет не переписывались с ним, но нам постоянно о нем напоминали.
Приближалось время вступительных экзаменов, и надо было спешить с подачей документов. Мы подали заявления в правление колхоза с просьбой отпустить нас на учебу и выдать необходимые документы. В ответ получили категорический отказ: «Нечего им учиться, пусть работают в колхозе». Это привело нас в отчаяние – опять рушились все наши надежды. Но мама решила не сдаваться. Она снова обратилась в политотдел. На этот раз начальник раздраженно заметил, что политотдел не имеет права указывать правлению, кого отпускать из колхоза, а кого нет. Мама повернулась было уходить, но тут он, понизив голос почти до шепота, произнес: «Обратитесь в сельсовет». Мы немедленно направились туда. Должно быть, секретарь сельсовета Дживульский получил соответствующие указания от политотдела. Он выдал нам все необходимые документы и, главное, справку о социальном положении родителей. Она гласила: «Дана такой-то в том, что ее родители до революции служащие, после революции служащие, в настоящее время члены колхоза». И ни слова об «отце в Амэрике». Горячо поблагодарив, мы как на крыльях помчались домой. Теперь надо было соблюдать строгую конспирацию, чтобы в колхозе пока не знали о наших замыслах. Ранним утром, еще до рассвета, мы выбрались через окно в сад и бегом пустились в Полоцк.
Строительный техникум размещался в солидном четырехэтажном здании. Документы у нас приняли, и после вступительных экзаменов мы были зачислены на первый курс. С трудом веря своему счастью, мы ходили по коридорам, восхищаясь просторными аудиториями, учебными кабинетами, библиотекой с читальным залом, большим актовым и спортивным залами, однако мы всё еще опасались очередной пакости от колхоза и попросили директора техникума дать нам справки о зачислении для предъявления их правлению. На это директор ответил, что справки нам не нужны: «Вы теперь наши, и мы вас никому не отдадим». Нам выделили койки в общежитии, назначили стипендию, выдали хлебные карточки, кажется, на 400 граммов. При техникуме была столовая с очень дешевыми, хотя и довольно плохими обедами. Чего еще желать? Осуществилась наша заветная мечта. С этого момента для нас началась новая, счастливая жизнь, так не похожая на прежнюю.
Вспоминая этот почти трехлетний период, я ощущаю не только чувство горечи за все обиды, унижения и лишения, но и глубокую благодарность к тем добрым людям, которые поддерживали нас.
 
В начале учебного года наш курс отправили на уборку картофеля сроком на один месяц. Вернувшись в Полоцк, мы отправились в колхоз навестить маму. Здесь нас ждали новости. Председатель Иванов, узнав о нашем побеге, пришел в ярость. Он кричал: «Немедленно вернуть их!» Но мы были уже недосягаемы для его козней. Кроме того, нам стало известно, что во время нашего отсутствия мама чуть не умерла от голода. Ослабев, она легла на кровать и решила покорно ждать смерти. Но в это время соседка, жена мельника, принесла огромный пышный каравай белого хлеба и большой кусок сала. Это было похоже на чудо. Она спасла нашу маму.
Дальнейшие события развивались так. Маме, наконец, нашли соответствующую ее образованию работу – назначили заведующей свинофермой. Как-никак, это была руководящая должность, а ее религиозные убеждения не могли оказать вредного воздействия на свиное поголовье. В подчинении мамы была симпатичная супружеская пара, имелся и свой транспорт – лошадь с телегой. Ферма находилась в плачевном состоянии. Бедные хрюшки были совсем не похожи на тех упитанных хавроний, за которыми мы с сестрой ухаживали на Пнях. С кормами в колхозе дело обстояло очень плохо. Мама со своими помощниками энергично взялись за дело. Где-то обнаруживали погибшую от случайной причины, но вполне доброкачественную лошадь, где-то склад с забракованной картошкой, которая при соответствующей обработке годилась на корм. Благодаря дружескому знакомству с семьей мельника удавалось доставать отруби. Дела на свиноферме стали поправляться. Тем временем председателя сняли с работы, а на его место назначили нового. По словам мамы, это был очень порядочный человек и к ней относился исключительно хорошо. По его указанию с Пней перевезли нашу чудом уцелевшую избу и поставили рядом со свинарником. Теперь мама со своими помощниками жили в ней и свиньи были под постоянным наблюдением. Голод маме больше не грозил.
Начались занятия. Обычно мы с сестрой после окончания лекций обедали в техникумовской столовой, а после обеда занимались в читальном зале. Вечером возвращались в общежитие. Водопровода и канализации не было, как, впрочем, и во всех известных нам домах. Туалет в глубине двора. Отопление печное. Но нам всё казалось прекрасным. Жили мы в большой комнате на пятнадцать коек. Возвращаясь из техникума холодным зимним вечером в нашу теплую комнату, мы радовались, что не надо заготавливать дрова, топить печь, мыть пол, носить воду в умывальники. Все это делала уборщица. С едой тоже без забот. Обед, хотя и скудный, всегда был, и главное, ежедневно по карточкам мы получали ржаной хлеб. Каким же он казался вкусным! Одним словом, всё было хорошо. Только с одеждой и обувью, особенно зимней, дело обстояло неважно. Нравился нам и город. Оживленные, залитые электрическим светом улицы, кинотеатры, городской парк с танцплощадкой. Все это казалось необычайно привлекательным в сравнении с Горянами, где электрический свет был лишь на станции и в клубе, а всё вокруг вечерами погружалось в темноту.
В конце первого семестра Тамара решила написать нашему отцу в Варшаву. Мы надеялись, что в условиях города и получая корреспонденцию до востребования, нам удастся скрыть факт переписки. Ответ пришел очень быстро. Отец писал, что все годы нашего молчания жил в постоянной тревоге за нас. Он был рад, что нам удалось выбраться из той глухомани и мы хоть где-то учимся. Еще он сообщил, что будет помогать нам материально. «Моя рука уже не так сильна, годы берут свое». Но ежемесячно мы будем получать от него на Торгсин десять долларов. Вскоре пришли и наши доллары. Мы были просто ошеломлены свалившимся на нас богатством и впервые в жизни могли распоряжаться им по своему усмотрению. Как в волшебной сказке, у нас появилось всё, чего мы только могли пожелать. Нарядные платья, туфли из хорошей кожи на высоком каблуке, красивые шубки, модные тогда береты – красный у меня и белый у сестры. Теперь «элитные» девочки уже не смотрели на нас свысока, а на техникумовских вечерах меня считали «королевой бала».
Наше счастье было бы полным, если бы не чувство страха за «связь с заграницей». Вдруг в техникуме узнают, что наш отец никакой не колхозник, а известный всему миру профессор Варшавского университета? Тогда нам несдобровать. Исключали из техникума даже с 4-го, выпускного курса тех, чьи родители скрывали свое истинное социальное происхождение. Но время шло, все было спокойно, и тревога отступала. Экзамены за первый курс я сдала на «отлично». А у Тамары не ладилось с математикой, ей пришлось уйти из техникума, а осенью она поступила на рабфак.
В летние каникулы я поехала в Горяны к маме. Это было первое за всю мою жизнь лето, когда я была свободна от тяжелого труда, могла отдыхать и делать, что хочу. Бывшие товарищи по работе смотрели на меня в моем новом обличии с почтительным восхищением.
С началом учебного года мы сняли комнату в Полоцке и решили взять к себе маму. Председатель колхоза долго не хотел ее отпускать, но он был порядочным человеком и понимал, что маме с ее филологическим образованием и знанием пяти иностранных языков не следует всю жизнь оставаться при свиньях. Теперь мы втроем жили в уютном домике с садом у очень милой хозяйки. Маме пока не удавалось устроиться на работу по специальности из-за ее монашеского прошлого, о котором в Полоцке знали. Но папины доллары давали нам возможность жить безбедно. К тому же в 1934 г. была отменена карточная система и хлеб продавался свободно.
Я узнала, что два курса техникума приравнивались к полной средней школе, что давало право на поступление в вуз. При этом время учения сокращалось на один год: девять лет вместо десяти в школе. Конечно, не в интересах администрации техникума было отпускать успевающих студентов, но иногда это делалось в порядке исключения. Это заставило меня задуматься. Если в прежние времена я даже мечтать не могла о высшем образовании, а техникум был пределом желаний, то теперь всё стало иначе. Благодаря материальной помощи отца можно было поехать в большой город и поступить в вуз. Я поделилась этими соображениями со своей подругой Соней Браудо. Она горячо поддержала мою идею. Мы уже окончили второй курс, и надо было что-то предпринимать. Но как получить нужные документы? Помог счастливый случай. В то время секретаря отдела кадров во время отпуска замещала девочка с нашего курса. К ней мы и обратились с просьбой выдать нам документы якобы для поступления в планёрный кружок. Свои истинные намерения мы держали в секрете. И эта милая девочка дала всё, что было нужно.
Мы взялись за учебники. Теперь надо было решить, куда ехать. Моей мечтой был Петербург, где жили мои родственники и друзья родителей. Наша с сестрой учеба в Петербурге была и горячим желанием папы. Но мама решительно воспротивилась моим планам. Она приводила следующие аргументы: нам, с заграничной перепиской, нельзя соваться в Питер, а кроме того, такой огромный город должен был почему-то, по мнению мамы, погубить меня своими соблазнами. Пришлось покориться. Единственным городом, куда она согласилась меня отпустить, был Воронеж, где жила теперь милая ее сердцу матушка Лариса. Однако надо было спешить. До начала вступительных экзаменов оставалось совсем немного времени. И вот мы в поезде и он мчит нас в неведомую даль. Под стук колес мои мысли уносились в те далекие дни на Пнях, когда я с тоской смотрела вслед убегающим вдаль поездам. Как я завидовала тем, кого они мчали, как мне думалось, к какой-то незнакомой счастливой жизни, недоступной для меня. Теперь этот мир уже не дразнил издали как недосягаемый, а принадлежал мне.
 
Несмотря на большой конкурс, нам с Соней удалось поступить на биологический факультет. С 1 сентября 1935 г. я стала студенткой ВГУ. Радостную весть поспешила передать в Полоцк маме и сестре. Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Началась студенческая пора. Я сообщила папе о перемене в моей жизни. Его огорчило то, что я выбрала Воронеж, а не Петербург. Он так хотел, чтобы я сблизилась там с семьей его дочери Аматы и побочным сыном Адрианом Пиотровским. Но выбор факультета одобрил и советовал мне специализироваться в области генетики. К сожалению, я не могла ему объяснить причину, почему выбор пал на Воронеж, а не на Питер. Это было бы слишком опасно. Заграничные письма проверялись, и каждое слово надо было продумать.
Мы с Соней поселились в студенческом общежитии. Первый курс я окончила с повышенной стипендией. Всё шло хорошо, и я была счастлива, хотя время от времени в сердце закрадывался страх – а если докопаются, кто мой отец? Я старалась гнать от себя тревожные мысли. От отца шли письма, полные нежности и тревоги за нас. Однажды пришло письмо от его сына Феликса, моего старшего брата. Письмо было очень теплое. Писал, что рад иметь такую молоденькую сестричку. Просил прислать мою фотографию, хотел переписываться со мною. Я была очень рада его письму. Мне так хотелось завязать с ним переписку, но мама категорически запретила отвечать ему. Ведь он жил в Германии. Связь с ним была еще опаснее, чем с Польшей, и письмо его осталось без ответа. Это было так горько. Папа был страшно огорчен. Он горячо желал моего сближения с братом и спрашивал о причине. А объяснить ее было невозможно. Наши письма за границу тщательно проверялись органами НКВД. Могла ли я написать ему, что в нашей свободной советской стране все лица, живущие за ее пределами, считались врагами, а те, кто имел с ними связь, тем более родственную, становились чуть ли не изменниками родины. В анкете был даже специальный вопрос: «Есть ли родственники за границей?» Трудно представить себе подобный абсурд, но это было так. Нельзя было выражать отцу теплые родственные чувства, а мне так хотелось написать ему, как горячо я его люблю, как благодарна ему за его любовь и за всё, что он делал для нас. На многие его вопросы о подробностях моей жизни я не могла ответить. Это огорчало его и вызывало недоумение. Человеку, живущему в нормальной цивилизованной стране, невозможно было представить себе то, что творилось здесь.
В конце летних каникул я осуществила свою давнюю мечту – побывала в Ленинграде. Успешно окончив второй курс, опять поехала в город на Неве. Театральный сезон был в разгаре. Тогда там выступали такие звезды балета, как Уланова, Дудинская, Балабина. Из оперных певцов особенно запомнились знаменитый тенор Николай Печковский и баритон Сливинский.
Последующий период учебы был отмечен двумя немаловажными для меня событиями. Первое – печальное: были ликвидированы торгсины, что очень огорчило и нашего отца. Теперь он уже не мог посылать нам доллары, за которые мы могли покупать всё, что душе угодно. Однако он не оставил нас без материальной помощи. Ежемесячно я получала от него на городской банк Воронежа 100 рублей. Моя повышенная стипендия составляла 112 рублей, и на эти 212 можно было жить неплохо. Продукты в магазинах были, и сравнительно недорого, обеды в студенческой столовой довольно вкусные и по доступным ценам. Хуже обстояло с промтоварами. В магазинах их совсем не было или очень плохого качества.
Другое событие обрадовало. Вышло постановление правительства, согласно которому отныне в вузы и техникумы разрешалось принимать абитуриентов независимо от социального положения их родителей. Теперь уже не надо было предъявлять документ о том, чем занимались родители до, после революции и в настоящий момент. У меня гора свалилась с плеч. Теперь, если и дознаются, кто мой отец, меня уже не смогут исключить из университета.
Итак, я на третьем курсе. Оценки по всем предметам у меня отличные, но в списках отличников, получающих повышенную стипендию, моей фамилии не оказалось. Выяснилось, что меня лишили повышенной стипендии по указанию заведующей кадрами Майхровской. Это была упитанная надменная дама средних лет. Она устремила на меня холодный взгляд своих марксистско-ленинских глаз: «Вы нас обманули – вы скрыли, что у вас отец за границей. Однако нашелся преданный советской власти человек, разоблачивший вас». Я не могла понять, откуда ей об этом известно: ведь письма я получала «до востребования». Вскоре я узнала, кто был этот «преданный советской власти человек». Им оказалась Екатерина Кучкина, студентка нашего курса, жившая в одной со мной комнате в общежитии, злая завистливая особа. Она выкрала письмо отца из моего чемодана. Однако козни Кучкиной на этом не кончились. Вскоре я получила повестку явиться в органы НКВД. Замирая от страха, я переступила порог большой мрачной комнаты. В глубине ее за письменным столом сидел человек в военной форме. Он смотрел на большого рыжего таракана, бесстрашно бегавшего по столу, и, не отрывая от него глаз, спросил: «Кто у вас за границей?» – «Крестный», – ответила я. Ведь так по указанию мамы я называла его в своих письмах. «Неправда, это ваш отец». – «Но у меня другая фамилия». – «Это не имеет значения. Вы должны прекратить какую бы то ни было связь». – «Но ведь это мой отец, в нашей переписке нет ничего запрещенного». – «Это чуждый элемент, и у вас не должно быть ничего общего. Запомните – я вас предупредил». С этим он отпустил меня.
Я ушла, ошеломленная новым свалившимся на меня несчастьем. Писать отцу больше нельзя, и тем более объяснять причину прекращения переписки. Теперь за мной со стороны НКВД будет особо строгая слежка. Письма к отцу всё равно не пропустят, а что будет со мной, если я ослушаюсь, страшно и думать. Это был жуткий 1937 год. По всей стране шли массовые аресты ни в чем не повинных людей, большинство их исчезало навсегда. Бывали аресты и в студенческих общежитиях в ночное время, причем исчезали наиболее способные и талантливые студенты. Мучительна была мысль о том, как будет страдать отец, не получая от меня вестей и не зная причины моего молчания. Но выхода не было. После долгих и мучительных раздумий я решила временно прекратить переписку. До окончания университета оставалось немногим более двух лет, а когда получу диплом, напишу отцу, и будь что будет. Кучкина торжествовала, видя мое расстроенное лицо. Когда я заметила, что стыдно и подло красть и читать чужие письма, что тайна переписки охраняется законом, она заявила: «Это социалистическая переписка, а у тебя капиталистическая». Однако торжество ее было все же неполным. Ведь я осталась в университете, а сделай она свое «открытие» годом раньше, меня неминуемо исключили бы.
Итак, я опять попала в разряд политически неблагонадежных и неравноправных. Однако в этом отношении была не так уж одинока. В связи с массовыми репрессиями среди наших студентов появились и другие «неполноценные». Об одной из них скажу несколько подробнее. Это была студентка нашего курса Лия Ротгаузер, дочь «красного профессора», занимавшего высокий пост и весьма почитаемого в Воронеже. Она была комсомолка, отличница, в университете с нею носились и превозносили до небес. При всем этом Лия оставалась скромной и даже застенчивой девочкой, совсем не гордилась высоким положением отца. Но в одну далеко не прекрасную ночь в их квартире раздался резкий звонок. Отец и мать Лии были арестованы и исчезли навсегда. Лию и ее двенадцатилетнюю сестренку выбросили из их великолепной квартиры на улицу. Теперь они ютились в какой-то лачуге, больше похожей на сарай, и терпели лишения. Отношение к ней в университете резко изменилось. Те, кто искал ее расположения и превозносил, теперь отвернулись от нее и писали обличительные статьи. Помню, в одной из них автор упрекал общественность за отсутствие бдительности. «Как можно терпеть, чтобы в рядах комсомола до сих пор оставались троцкистские последыши вроде Лии Ротгаузер?» Из комсомола ее исключили. Тогда меня приятно удивил один из наших студентов, которого я считала карьеристом и сухарем. После обрушившихся на Лию несчастий он сблизился с ней, и у них завязалась крепкая дружба. Вот так можно ошибаться в людях. Истинные друзья познаются в беде.
На зимних каникулах в начале 1938 г. я вновь побывала в Питере. Моим давнишним желанием было повидать родственников по отцу. Я знала, что там жил мой сводный брат Адриан Пиотровский. Он был внебрачным сыном папы и поэтому не носил его фамилии и отчество было другое. Найдя в справочнике телефон Адриана, я набрала номер и назвала его имя. Раздался испуганный возглас, и трубку поспешно бросили. Только много лет спустя я узнала, что он был расстрелян, несмотря на то, что верно служил советской власти, возглавлял киностудию «Ленфильм». Однако это не спасло его от зверств коммунистического режима.
Успешно окончив третий курс, я уехала к маме, которая работала в это время на станции Глубокой Ростовской области. Там молодой человек, с которым я познакомилась, студент музыкального техникума в Ростове, стал усиленно уговаривать меня перевестись в Ростовский университет. Он ссылался на то, что Ростов больше, лучше, южнее Воронежа, много ближе к Глубокой. В нем лучше с транспортом – есть троллейбусы, а в Воронеже их еще не было. Эти доводы были неубедительными и не принимались мною всерьез, но дали повод задуматься о другом. В Воронеже я теперь считалась политически неблагонадежной и неполноправной. Я страдала от несправедливости и жила в постоянном страхе, в ожидании еще каких-либо пакостей. А в Ростове обо мне ничего не знают и я, не имея заграничной переписки, смогу более или менее спокойно окончить университет.
Перевод из Воронежа мне удалось получить, хотя и с большим трудом. Не без грусти простилась с друзьями, и вот я студентка четвертого курса РГУ. Меня поселили в небольшой комнатке, которую университет снимал для студентов. Дом находился на Восточной улице вблизи студенческого общежития, в нескольких минутах ходьбы от университета. Хозяйка квартиры была очень симпатичная. Таким образом, все устроилось прекрасно. Город понравился. Стояла теплая солнечная погода, и его многочисленные парки были очень красивы, особенно большой парк вблизи великолепного здания драматического театра имени Горького. В то время в нем выступали такие известные артисты, как Мордвинов и Марецкая.
Итак, я продолжила учебу в Ростове. Большое внимание уделяла работе на кафедре биохимии. Подружилась с однокурсницей Галей Вязовской. Ее отец был доцентом на геолого-географическом факультете университета. Это была милая скромная семья – мать, отец и дочь. Я много бывала у них, мы вместе занимались, и я часто оставалась ночевать. Чувствовала себя как в родной семье.
Шел последний год моей студенческой жизни. В это время я познакомилась со своим будущим мужем Евгением, пятикурсником машиностроительного института. Тогда я испытывала материальные затруднения. Прожить на стипендию было нелегко. Женя, узнав о моих трудностях, возмутился, что я ничего не сказала ему. Он где-то подрабатывал и помогал мне как мог. Мы с ним ежедневно обедали в кафе. Нередко, приходя домой, я находила под подушкой коробку пирожных или конфет, а то и отрезы на платья.
Вскоре нормальный ход нашей жизни нарушился – началась война с Финляндией. В главном корпусе университета на улице Энгельса разместился военный госпиталь, а университет временно выселили в помещение РИИЖТа на окраине города. Теперь нам приходилось добираться на лекции с большим трудом. Транспорт до этих мест не доходил, и грязь была порядочная. Цены на продукты резко возросли, за хлебом образовались огромные очереди, и занимать их надо было с ночи.
 В зимние каникулы я побывала в Пятигорском бальнеологическом НИИ, чтобы узнать, нет ли там вакансий для моей будущей работы. Директор принял меня благосклонно. Пообещал должность младшего научного сотрудника и сказал, что даст соответствующую заявку в университет. Я ушла в радужном настроении. Для начинающего молодого специалиста лучшего и желать было нельзя.
 Закончилась война с финнами, и университет возвратился в прежнее здание. У меня все шло хорошо. По всем предметам и дипломной работе были только отличные оценки. Оставались еще государственные экзамены, к которым мы усиленно готовились. Вскоре из Москвы приехала комиссия по распределению молодых специалистов. Естественно, что все выпускники очень волновались, и не без оснований. В аспирантуре и при кафедре не оставили никого. Склонность и желание выпускника совершенно не принимались во внимание. Направляли в школы, преимущественно сельские. Много было пролито слез.
В это время мы с Женей были уже зарегистрированы, а его после окончания института оставили в Ростове. Но меня направляли в далекое село Ростовской области в школу. Председатель комиссии разъяснил, что семейное положение учитывается только для жен военных. Для других прочих действует закон, разрешающий распределять специалистов по принципу «дан приказ ему на запад, ей – в другую сторону», как поется в песне. Ректор Белозеров добавил: «Вы всё равно поедете, но с отметкой о судимости в паспорте». Перепуганная такой перспективой, я всё же не подписала документ о своем согласии, следуя настоятельным советам мужа. А затем появился еще один повод для беспокойства. Меня вызвали к заведующему кадрами. Он сообщил мне, что в отделе нет моего личного дела и что им послан соответствующий запрос в Воронежский университет. У меня дрогнуло сердце – с этим отделом были связаны тяжелейшие переживания. Вновь проснулся приглушенный за два последние года страх. Я не сомневалась, что в присланном материале будут компрометирующие меня сведения, и с тревогой ждала последствий.
Получив диплом, я, как и было задумано, поспешила написать отцу. Письмо отправила по прежнему адресу: Польша, Варшава. На почте зачеркнули слово Польша и написали Германия. Я не знала, что в это время Польша уже не существовала как государство. В 1939 г. Гитлер и Сталин разделили ее и Варшава отошла к Германии. С нетерпением и тревогой я ждала ответ, но – увы – мое письмо вернулось обратно с пометкой «Адресат выбыл». Сердце замерло от тяжелого предчувствия. Что это могло значить? Только много лет спустя я узнала о том, что творилось тогда в Варшаве, и о судьбе отца. А в то время в Европе уже бушевала вторая мировая война и никакие розыски были невозможны.
После летнего отпуска меня вызвали в прокуратуру. В этом учреждении ко мне отнеслись благожелательно и сочувственно, однако прокурор разъяснил, что по действующему законодательству ни мое замужество, ни то, что я уже ждала ребенка, не принимаются во внимание. К сожалению, он не имеет права нарушать этот драконовский закон и вынужден передать мое дело в суд, если я не поеду в это злосчастное село. Я ушла в полной растерянности и готова была ехать хоть к черту на кулички, но не начинать свою трудовую деятельность с судимости. Однако муж решительно воспротивился этому, и я осталась. Положение было невеселое. Вскоре мужа, как лейтенанта запаса, призвали на военную переподготовку и он уехал из Ростова на три месяца. За время его отсутствия мне выплачивали половину его зарплаты. Все это время я со страхом ждала повестки в суд. Однако все закончилось благополучно. Помог счастливый случай. В материале, поданном на меня в прокуратуру, значилась еще одна фамилия – выпускницы химического факультета. Так же как и я, она отказалась от назначения по семейным обстоятельствам. Ее муж был видным юристом и имел большие связи. Ему удалось закрыть дело своей жены, а поскольку наши фамилии стояли рядом, закрыли и мое. Камень свалился с души. Теперь, после семи лет учения в техникуме и университете, для меня снова начиналась трудовая жизнь, но уже с университетским дипломом.
 
Семья моего мужа, в которую я теперь вошла, состояла из трех человек: мать, Мария Феофиловна, и двое ее детей – дочь Лида, моя сокурсница, и сын Женя. Они занимали большую комнату, 42 кв. метра, на первом этаже четырехэтажного кирпичного дома на углу улиц Чехова и Мало-Садовой, теперешней Суворова. Квартира была коммунальной – в ней жило еще четыре семьи. Вход был с парадного крыльца на Чехова. Довольно длинный коридор вел в просторную кухню с черным ходом во двор. Имелись также туалет и ванная комната. Отопление было центральное, но горячей воды и газа не было, как и во всем городе в то время. Пищу готовили на примусах и керогазах. Нужно сказать, что такая квартира считалась тогда вполне хорошей и благоустроенной. Большинство населения проживало в домах с печным отоплением, часто с туалетом, водопроводом и сливом во дворе. Многие жили в сырых подвальных помещениях. Телефоны в квартирах были величайшей редкостью. Впервые я получила постоянную прописку – в годы студенчества меня прописывали лишь временно.
Я стала искать работу в Ростове. Это оказалась непросто. После долгих поисков я узнала, что Ростовскому заводу плавленых сыров требуется микробиолог. Это было не то, чего хотелось – я мечтала о научной работе, – но выбирать было не из чего. Завод оказался довольно далеко от центра, за главным железнодорожным вокзалом. Эта часть города называлась Красный город-сад.
В апреле 1941 г. у меня родилась дочка. В честь моей двоюродной сестры ее назвали Танечкой. В то время декретный отпуск составлял всего два месяца – один до и один после рождения ребенка. Пришлось нанять старушку-няню присматривать за девочкой, пока я находилась на работе.
Но вот наступило роковое 22 июня. В обеденный перерыв я приехала покормить ребенка, а на обратном пути на вокзальной площади увидела огромную толпу народа под репродуктором. В толпе мне сказали, что началась война. На заводе эту страшную весть узнали только от меня. Все мгновенно изменилось в нашей жизни. Опустели магазины, за продуктами выстроились огромные очереди. Вскоре были введены карточки на хлеб. Немцы стремительно шли вперед, наши войска оставляли города один за другим. В июле начались бомбардировки и Ростова. По мере продвижения немцев на восток бомбовые налеты становились всё ожесточеннее и жертвы среди населения всё многочисленнее. Бомбили железнодорожный вокзал и близкие к нему районы. Я продолжала работать на заводе и очень уставала. Утром надо было подниматься в пять часов, чтобы успеть на работу к шести. Когда возвращалась домой, старушка-няня сейчас же уходила, говоря: «Вы свою смену отработали, а я свою». И все последующие заботы о ребенке ложились на меня. Вскоре мужа мобилизовали в армию. Свекровь очень любила внучку, но на меня постоянно ворчала, что я делаю всё не так. Единственными близкими людьми в городе у меня была семья Вязовских. Гали в это время в Ростове не было – она работала в Кавказском заповеднике. Гуляя с дочкой, я часто навещала ее родителей. Это были милые сердечные люди. Но однажды, придя к ним, я застала Надежду Филипповну в слезах. Она рассказала, что ночью к их дому подъехал «черный ворон», в квартиру вошли сотрудники НКВД, произвели обыск и арестовали Петра Лавровича. Это было как гром среди ясного неба. Получив это страшное известие, Галя немедленно уволилась и вернулась в Ростов. Ей удалось узнать, где и когда его будут судить, увидела, когда его вели под конвоем в суд, крикнула ему: «Папа!». Петра Лавровича приговорили к восьми годам лагерей, как «врага народа». Кто-то донес на него, якобы в разговоре с сотрудником он сказал, что армия у немцев хорошо организована.
Через несколько дней меня неожиданно вызвали к телефону в контору завода. Властный мужской голос приказал немедленно явиться по такому-то адресу. Замирая от страха, я переступила порог этого здания. Но оказалось совсем не то, чего я боялась. Уполномоченный НКВД приветливо заговорил со мной и сообщил, что Советская власть оказывает мне доверие и предлагает сотрудничать по части выявления врагов народа. Я едва поверила своим ушам. Всю сознательную жизнь мне приходилось страдать из-за политической неблагонадежности, а тут мне вдруг оказывают столь высокое доверие. Возможно, сыграло роль то, что в замужестве я поменяла фамилию. Как ни удивительно, я даже чувствовала себя польщенной оказанным доверием, но от сотрудничества отказалась, ссылаясь на большую загруженность. У меня работа, дом, грудной ребенок, я физически не в состоянии выискивать врагов народа, да и где их искать? Он пояснил, что враги народа это не обязательно шпионы, террористы и другие вредители. Если я узнаю, что кто-то рассказал политический анекдот, недостаточно почтительно отозвался о товарище Сталине и вообще о Советской власти и еще что-то в этом роде, я немедленно должна ему сообщить об этом человеке. Если же я откажусь подписать свое согласие на сотрудничество, то это будет означать, что я противник Советской власти. Этот довод сразил меня, и я подписала нужный им документ. Разумеется, я не стала ни на кого доносить. Уполномоченный время от времени вызывал меня и ругал за бездеятельность.
Осенью Ростов стал прифронтовым городом. Становилось ясно, что ему долго не продержаться. Были взорваны водопровод и электростанция. В квартирах не стало света и тепла. Для отопления мы приобрели «буржуйку», а дрова добывали из разрушенных бомбами домов, освещались керосиновыми лампами или коптилками. Положение с продовольствием было очень тяжелое, и тут спасителем оказался мой завод. Спасибо администрации – всех сотрудников щедро наделили бесплатными сырами, а также – по низким ценам – мукой, подсолнечным маслом и сахаром.
В ноябре фашисты прорвались в Ростов и наши войска отступили в Батайск. На улицах появились объявления, предписывающие всем евреям явиться на сборный пункт, имея при себе драгоценности и деньги. В случае неявки – расстрел. Призывали выявлять и выдавать коммунистов. Однако оккупантам не удалось продержаться в Ростове больше недели. Вскоре из Батайска наши войска начали артиллерийский обстрел Ростова. Фашистов выбили, и они не успели расправиться с евреями и коммунистами. Во время артобстрела в нашем доме вылетели стекла. Нам пришлось временно поселиться у родственников мужа, живших на этой же улице. У них и без нас было не просторно, и мы порядком стесняли их, тем более что с нами был маленький ребенок. Поэтому я согласилась на предложение Гали Вязовской пожить пока у нее. Галя и ее мать были в отчаянном положении. Наступила зима, а у них не было ни топлива, ни продуктов. Найти работу ей не удалось, шли массовые сокращения, к тому же она теперь была дочерью «врага народа». Благодаря заводу я смогла привезти им уголь. В квартире теперь было тепло, а от голода спасал тот же завод. Я радовалась, что таким образом могла отплатить им за гостеприимство, которое они оказывали мне в студенческие годы.
Завод за время недельной оккупации был порядком разграблен местным населением, но все здания и оборудование остались целы, и он вскоре возобновил работу. Зима 1941-1942 гг. была суровая, с сильными морозами и ветрами. Транспорт не работал, и мне приходилось пешком ходить на завод – два часа туда и столько же обратно. И все это под пронзительным ветром. Я приходила домой еле живая от усталости и холода. Но столь суровая зима, как известно, была губительной и для фашистов. Наши войска разгромили их под Москвой и успешно развивали наступление на запад. От Ростова фронт отдалился. Весной мы вернулись в прежнюю квартиру. Но с наступлением тепла фронт вновь приблизился к Ростову. Началась эвакуация крупных заводов, вузов и других учреждений, а также населения. Участились бомбардировки. Было ясно, что город сдадут. Я обратилась в военкомат с просьбой оказать помощь в эвакуации. У меня маленький ребенок, муж – командир Красной Армии, член партии, мне небезопасно оставаться здесь. На это военком ответил: «Берите ребенка на руки и идите пешком». Уйти пешком с маленьким ребенком под бомбами – это было совершенно нереально и звучало как насмешка. Я осталась вместе со свекровью и золовкой.
Тем временем бомбовые налеты стали еще более ожесточенными и продолжались круглосуточно с небольшими перерывами в пять-десять минут. Всё население нашего дома перебралось в подвал, служивший бомбоубежищем. Дом содрогался, и казалось, вот-вот рухнет. Две недели продолжался этот ад. В подвале я познакомилась с очень милой семьей из нашего дома. Это были Богдан Николаевич и Елена Алексеевна Гуменюк и их дочь Аллочка с новорожденным ребенком. С нею мы подружились. Среди обитателей бомбоубежища находились несколько евреек. Одна из них, по имени Роза, была матерью двоих двухлетних мальчиков-близнецов. Ее муж был на фронте, но в начале войны успел эвакуировать жену с детьми из Одессы в Ростов, как в глубокий тыл. Теперь и Ростов осаждали немцы и некому было помочь ей выехать. Другая была старушка с маленьким ребенком, которого дочь и зять оставили с ней, уходя в последний момент из Ростова. Третья – пожилая медсестра, скромная, добрая женщина. Она пыталась уйти из Ростова, но вражеские танки преградили путь.
Наконец, стихли бомбежки. Фашисты взяли город. Это было 23 июля 1942 г. Мы вышли на центральную улицу – и нашим глазам представилась кошмарная картина разрушения и смерти. Всюду исковерканные обгоревшие остовы машин, тела погибших красноармейцев. В некоторых машинах можно было видеть обгоревшие трупы водителей. Жуткое незабываемое зрелище. Еще дымились развалины сгоревших домов. А через несколько дней по этой улице шли бесконечные колонны фашистских войск. С торжествующим видом победителей восседали на стальных махинах одетые с иголочки гитлеровские вояки. Многие из них лениво жевали бутерброды со сливочным маслом, надменно поглядывая на толпящихся жителей покоренного города. Мы с тоской смотрели на эту армаду, многие плакали. Рядом со мной стоял пожилой сотрудник нашего завода Зенин. Увидев слезы на моих глазах, он сказал: «Не плачь. Поверь моим словам – скоро, очень скоро они по этой же дороге будут бежать обратно и наши войска будут гнать их до самого Берлина». Я с удивлением посмотрела на него: «Да разве есть на свете сила, способная противостоять этой мощной военной машине? Гитлеровцы покорили почти всю Европу. Ни одна армия в мире не могла остановить их. Разве можно надеяться, что наши измученные, плохо вооруженные войска справятся с ними? Таких чудес не бывает». Зенин улыбнулся и сказал: «А вот увидишь». Несколько дней шла эта стальная лавина по городу, направляясь дальше на восток, к Сталинграду.
Гитлеровцы вводили свои порядки. Вновь появились объявления, обязывающие всех евреев явиться на сбор. Это делалось якобы для того, чтобы поселить их отдельно в гетто и тем оградить от возможности насилия со стороны русского населения. Ушли из нашего дома Роза с двумя малышами, старушка с маленьким ребенком и пожилая медсестра. Их обманули. Все они были расстреляны за городом в Змиевской балке. За укрывательство евреев грозил расстрел. Кроме того, каждый житель Ростова должен был заполнить анкету с ответом на вопрос: «Не было ли в родословной кого-нибудь из предков еврейской крови?»
Вскоре нас постигло страшное горе. Тяжело заболела маленькая Танечка. Еще когда мы находились в бомбоубежище, она стала плохо спать по ночам, плакала. Когда мы вышли из убежища, то заметили, что у нее пожелтели глазки. Участковый врач направил меня в больницу. При обходе главный врач Румянцев сказал, что девочка безнадежна. У нее инфекционная желтуха, идет перерождение печени, и ничего сделать нельзя. Танечка умерла 9 августа 1942 г. Свекровь разделяла мое горе. Она горячо любила девочку и была безутешна.
Вскоре умер мальчик и у Аллочки. Общее горе еще больше сблизило нас. Всё свободное время мы старались быть вместе. Вместе проводили обязательные ночные дежурства по дому.
Между тем над нами нависла новая угроза. По приказу немецких властей все женщины от 14 до 35 лет должны были зарегистрироваться на бирже и подлежали насильственной отправке в Германию. От этой повинности освобождались только имеющие маленьких детей или мужей в Ростове, а также те, кто работал. Значит, чтобы избежать угона в Германию, надо было срочно искать работу. Случайно встретив нашего бухгалтера, я узнала, что завод цел и будет работать. Директором стал бывший начальник снабжения Лопатин. Он зачислил меня на должность завлабораторией. В штате лаборатории теперь и была только эта должность. Завод не столько работал, сколько делал вид, что работает, но многих, как и меня, спас от угона в Германию. Сырья не было, и надо было что-то выдумывать, чтобы оправдать существование завода. Где-то раздобыли сухой казеин. Из него с добавлением канифоли и воды варили клей, делали какое-то подобие пергаментной бумаги. Для этого обычную оберточную бумагу окунали в жидкий раствор казеина и развешивали для просушивания. Иногда из казеина с добавлением соли делали даже плавленый сыр в килограммовой расфасовке. По цвету и вкусу он немного напоминал хозяйственное мыло. Однако население охотно покупало его, находя вполне съедобным. Да и мы не отказывались от этого продукта – тут не до жиру, быть бы живу. Тем, кто работал, платили жалованье русскими деньгами, но при тех ценах на него почти ничего нельзя было купить. Полагался и паек – хлеб из горелой пшеницы, немного такого же качества муки, перловой крупы и хлопковое масло из расчета 10 граммов в день на человека. Что же, лучше, чем ничего. Наши домашние запасы подходили к концу, а это была хоть какая-то еда, хотя и очень скудная.
Между тем Ростов стал глубоким немецким тылом. Ежедневно по радио гремели сообщения о решающих победах гитлеровской армии и о тяжелых потерях «противника», то есть наших войск. Звучали ликующие победные песни и марши. На страницах городской газеты «Голос Ростова» замелькали портреты Гитлера, ласкающего окружавших его детей. Для полной победы оставалось только взять Сталинград, за чем дело не станет. От этих сообщений тоскливо сжималось сердце. Надежды на возвращение наших войск уже не оставалось. В довершение всего в печати и по радио было объявлено, что, отступая, органы НКВД оставили в Ростове своих агентов. Их необходимо выловить и уничтожить. Мною был подписан документ о сотрудничестве с НКВД, и, следовательно, я была одним из таких агентов. Можно себе представить, с каким страхом я читала и слушала эти сообщения, ожидая неминуемого расстрела. К счастью, все обошлось. Видимо, органы НКВД успели вывезти свои архивы. Ирония судьбы! При большевиках я испытывала страх из-за своей якобы политической неблагонадежности по отношению к Советской власти, а при фашистах могла быть запросто расстреляна за сотрудничество с Советской властью.
Надо было готовиться к зиме. Мы узнали, что километрах в десяти от нашего дома, там, где теперь Северный массив, а тогда была степь, находится куча штыба (крошка угля). Золовка и я стали по выходным дням ходить за этим штыбом с мешками и тащили его на себе домой. Свекровь лепила из этой крошки катышки, и в таком виде их можно было употреблять как топливо. На заводе я получила немного хорошего угля. Таким образом, мы кое-как обогревались. Освещались коптилкой.
Время шло, а обещанного фашистами сообщения о взятии Сталинграда всё не появлялось. Напротив, говорилось об упорном сопротивлении русских в этом районе. Все реже звучали из громкоговорителей победные марши и песни. А вскоре в городе появились толпы румынских солдат. Они врывались в квартиры, унося кастрюли с борщом и кашей и всё, что попадалось из съестного. Из их тарабарской речи мы могли понять только одно: Гитлер капут, а они бегут из-под Сталинграда домой, не желая больше воевать. А потом мы увидели, как по центральной улице Ростова бесконечным потоком шла отступающая армия оккупантов, но как разительно отличалась она от победоносного летнего шествия! Подбитые, исковерканные, изломанные машины, жалкие понурые фигуры вояк в потрепанных шинелях с обвязанными каким-то тряпьем головами. Свершилось чудо. Наши, казалось, обессиленные, измотанные войска смогли не только остановить непобедимую гитлеровскую армию, но и заставить ее отступить. Сбылись пророческие слова, сказанные мне Зениным в июле.
Наши войска наступали. До нас уже доносились звуки далекой канонады. Вновь начались бомбовые налеты, но это уже были, можно сказать, родные бомбы. Ростов снова, уже в который раз, становился прифронтовым городом. На заводе нас отпустили по домам, да и работы там уже не было. Предвидя возможный грабеж завода, я спрятала часть лабораторного оборудования у моей сокурсницы Шурочки Кимстач. Она вместе с матерью жила в домике вблизи завода. Я часто бывала у них и нередко оставалась ночевать, но на этот раз решила отправиться домой. Едва переступила порог, как зазвучали сигналы тревоги и начался налет. Мы теперь уже не спускались в убежище из-за сильных морозов, да и бомбы падали где-то далеко. Я ушла к Аллочке на третий этаж. Мы мирно пили чай, как вдруг неожиданно очутились под столом. Лампа погасла, слышался грохот, звон разбитых стекол, повылетали двери. В комнату ворвался морозный воздух. Мы поняли, что на этот раз родная бомба угодила в наш дом. Мы не пострадали, даже не ушиблись при падении. Я кинулась вниз, на пути вытащив из-под рухнувшей батареи какую-то стонущую женщину. В нашей комнате было то же, что и у Аллочки, – вылетели стекла и двери. Дверца зеркального шкафа валялась на полу, но, к нашему удивлению, зеркало было цело. Ночь мы провели почти без сна, дрожа от холода, а утром услышали во дворе плач и крики. Увидели, что из бомбоубежища выносят тело пятнадцатилетнего мальчика. Он не был даже ранен, – видимо, его убило взрывной волной. Как уже говорилось, из-за зимних холодов жильцы дома не спускались в убежище, предпочитая оставаться в своих квартирах. Поэтому бедный мальчик стал единственной жертвой бомбежки, очутившись почему-то в это время в подвале. Из трех бомб, попавших в наш дом, самая крупная разорвалась во дворе, прямо у входа в убежище. Двор был засыпан осколками стекла, кусками кирпича и досок. Крыша в двух местах пробита прямым попаданием бомб, но стены дома устояли. Тем не менее, повреждения были велики, и домоуправление предложило всем жильцам выселяться и искать самим другое пристанище.
Свекровь нашла пустующую трехкомнатную квартиру такой же площади в одноэтажном доме по нашей улице, недалеко от прежнего жилища. Крыша дома протекала, но жить в нем было можно. Однако нам следовало подумать, чем питаться, – ведь теперь у нас не было и того скудного пайка, который получали раньше. От вездесущих мальчишек мы узнали, что на берегу Дона, недалеко от спуска нашей улицы, находится склад продовольствия. В нем мешки с белой мукой, сало, сахар и другие продукты. Фашисты грузят их в железнодорожный состав на путях, идущих по берегу реки. Сторона склада, обращенная воротами к городу, не охраняется, и в ней насыпана огромная гора ячменя. Золовка и я немедленно отправились туда с мешками и санками. Там уже было немало горожан. Мы стали набирать ячмень, но тут же заметили, что многие тянут мешки с белой мукой со стороны железнодорожного состава. Я пошла туда, но, услышав стрельбу, остановилась, еще не понимая, что это значило. Увидев мешок с мукой, я подбежала к нему и в ужасе отскочила. Рядом с ним лежала мертвая старуха с остекленевшими глазами. Пуля сразила ее, когда она тащила этот злосчастный мешок. Фашисты стреляли в тащивших мешки людей. Было немало убитых и раненых, но это не останавливало предприимчивых горожан. Среди них были здоровые мужики, тащившие на плечах большие ящики с салом и другие ценные продукты. Им бы приличествовало быть на фронте, а не околачиваться по тылам. Стрельба продолжалась. Одни тащили мешки, другие везли на санях своих убитых и раненых. Мы предпочли не рисковать зря своей жизнью и, наполнив мешки ячменем, благополучно вернулись домой. От тех же мальчишек я узнала, что совсем недалеко от нашего дома, на улице Энгельса, находится склад соли. Соль была величайшим дефицитом, и у нас ее не было. Придя на склад, я услышала выстрелы, и моим глазам представилась странная картина. Женщины набирали из огромного ларя соль, а в помещении метался немец. Он что-то кричал на немецком языке, сопровождая каждую фразу русским матом, и стрелял в воздух. Женщины не обращали на него ни малейшего внимания и спокойно занимались своим делом. Я последовала их примеру и, нагрузившись солью, беспрепятственно вышла из склада. Это был добрый немец. Он мог легко перестрелять всех, но не сделал этого. Теперь, имея соль и ячмень, мы могли не опасаться голода.
И вот наступил день освобождения Ростова – 14 февраля 1943 г. Я была у Шуры Кимстач, когда в ворота постучали. Мы увидели группу наших бойцов. Но как же были они не похожи на тех измученных и запыленных солдат, отступавших прошлым летом! На них были новенькие полушубки и валенки, лица веселые, жизнерадостные. Они разыскивали родственников своих однополчан. Шура показала им дорогу, и они пошли по заснеженной улице. Мы долго смотрели им вслед, пока они не скрылись вдали за пеленой падающих снежинок. На сердце было радостно, и дни оккупации казались тяжелым сном. Однако эта радость была, как поется в песне, со слезами на глазах. Немало наших бойцов полегло в битве за Ростов. Теперь их хоронили в братских могилах.
Из этого времени помню страшный случай. Я шла за водой по Красноармейской улице к колодцу, обнаруженному в одном из дворов. Внезапно меня остановил ужасающий запах разложения. Я остановилась и оглянулась, пытаясь отыскать источник этого запаха. И тут услышала крики и плач. Они неслись из тюремного двора, выходившего задней стеной на эту улицу. Я подбежала к стене, в ней была дыра, и моим глазам представилась жуткая картина. Во дворе находилась огромная яма, заполненная полуразложившимися телами расстрелянных фашистами заключенных. У ямы толпился народ. Люди искали своих близких и, найдя их, кричали и плакали над ними. Как выяснилось, большинство расстрелянных были жертвами доносов своих же соотечественников. В городе было немало подлецов. Стоило кому-то из них из желания выслужиться или из чувства мести сообщить, что такой-то является коммунистом или связан с партизанами, этот человек был обречен. Таких людей немедленно арестовывали и расстреливали. Тела сбрасывали в яму на тюремном дворе.
Тем временем на Галю Вязовскую и ее мать обрушился новый удар. Их выселили из квартиры, в которой они прожили не один десяток лет. Было заявлено, что дом ведомственный и семья врага народа, тем более находившаяся на оккупированной территории, подлежит выселению без предоставления жилплощади. Таким образом, они оказались не только в крайней нужде, но и без крова над головой и были вынуждены уехать из Ростова в Кавказский заповедник. Там Галя смогла получить работу и хоть какое-то жилье.
Между тем наш завод начал работать в полную силу – в две, а то и в три смены. Меня назначили заведующей лабораторией. Положение с продовольствием было крайне тяжелым. Цены на продукты, даже государственные, повысились во много раз, а заработная плата оставалась на прежнем уровне и стала почти символической. На нее можно было купить разве что три буханки хлеба в месяц. И люди рассуждали вполне логично: если государство не дает нам за нашу работу плату, на которую можно жить, то мы вправе дополнить свой бюджет продукцией, которую вырабатываем. И каждый старался, уходя с работы, прихватить кусок сыра, а то и масла. Вахтер на проходной пропускал всех беспрепятственно, так как тоже получал свою долю. Заводское начальство знало об этом, но смотрело сквозь пальцы, понимая, что людям надо как-то жить. Всё это укладывалось в нормы производственных потерь, которые были достаточно велики, и с отчетностью был полный порядок. Правда, не исключена была возможность, что кто-нибудь из милиционеров, частенько шнырявших около завода, поинтересуется содержимым сумок выходящих, но этого не случалось. Вероятно, им тоже кое-что перепадало. А труженики завода, имея сыр и масло, могли получать за них другие продукты, а также деньги и жить нормально.
Директор завода Василий Андреевич Чуканцев, понимая, что при столь символической зарплате прожить нельзя, не препятствовал этому. И мы, имея на то его неофициальное разрешение, в это тяжелое время могли материально обеспечить себя и свои семьи. Нужно заметить, что в таком положении находился не только наш завод и предприятия пищевой промышленности. Такая картина наблюдалась повсеместно, так как иначе люди не могли бы выжить. Даже в таком солидном учреждении, как НИИ микробиологии, умудрялись производить какие-то прибыльные аферы с дистиллированной водой, спиртом и другим дефицитом. Исключение представляли очень немногие привилегированные учреждения. Государству разумнее и выгоднее было бы платить людям нормальную зарплату, чем допускать такое расточительство. К тому же разрешение администрации действовало только на территории завода, а за его пределами вступал в действие жестокий сталинский закон, согласно которому за действия, подобные описанным мною, даже если речь шла о самом мизерном количестве продукта, полагался немалый срок тюремного заключения. К счастью, с нами этого не произошло.
Чуканцев решил, что нужно официально оформить отпуск сотрудникам отходов при производстве плавленого сыра. При его расфасовке на стенках котлов оставались подрумяненные корочки. В реализацию они не годились, но были довольно вкусны, и сотрудники охотно брали их. Отпуск этих отходов Василий Андреевич хотел узаконить и поручил мне договориться об этом с главным инженером управления Лобановым. Когда я изложила ему суть дела, нимало не сомневаясь в том, что разрешение будет получено, Лобанов вдруг побагровел и разразился бранью: «Вы жулики и аферисты, – кричал он, – и вы хотите, чтобы я разрешил вам расхищать социалистическую собственность? Этого никогда не будет, потому что я – честный коммунист». Я пыталась ему пояснить, что речь идет всего лишь об отходах производства, но он продолжал орать, что мы жулики и аферисты: «Вы видели когда-нибудь, чтобы я что-то брал у вас на заводе?». «Нет, не видела», – сказала я. «И не увидите, потому что я – честный коммунист и никогда ничего не беру, а вас всех выведу на чистую воду!» Я ушла от него в полной растерянности и доложила Чуканцеву о результатах моего визита. Выслушав меня, он задумался, почесал за ухом и сказал: «Знаешь что, Лобанов живет недалеко от тебя, и как раз по пути. Будешь идти с работы – занеси ему масла и сыра». «Что вы, Василий Андреич, – ужаснулась я, – да он меня в тюрьму засадит. Ведь он несколько раз повторил, что он – честный коммунист и никогда ничего не берет, а мы – жулики». Василий Андреич засмеялся: «Ничего, не засадит, а ты все-таки отнеси».
Лобанова я не застала дома, но его жена приняла пакет благосклонно. Лобанов стал гораздо мягче, уже не называл нас жуликами и, приезжая на завод, весьма благожелательно беседовал с нами. Но спустя несколько времени Чуканцев говорил: «Надо опять зайти к нему, а то он там матюкается».
В августе наши войска освободили Таганрог и погнали немцев далеко на запад. Усилился поток возвращающихся из эвакуации жителей Ростова. При этом нередко возникали драматические ситуации из-за квартир. Было немало пустующих квартир, жители которых эвакуировались или погибли, но никто толком не знал, вернутся их прежние обитатели или нет. В них вселяли жильцов из разрушенных домов, но не было гарантии в том, что не выселят возвращающиеся из эвакуации. Суд всегда решал вопрос в пользу эвакуированных. Так случилось и с нами. Вернувшаяся из эвакуации женщина предъявила права на одну из трех комнат, именно ту, которая была с отдельным входом. Свекровь не соглашалась ее отдать, ссылаясь на то, что мы за свой счет отремонтировали дырявую крышу. Однако суд не принял это во внимание, и комнату пришлось освободить. Мы остались в двух небольших смежных комнатах.
У меня была давняя, казавшаяся несбыточной, мечта – иметь свою комнату. Теперь я решила сделать попытку осуществить ее. Для этого прежде всего нужно было стать на квартирный учет. С большими хлопотами, сделав значительный ремонт, я смогла добыть себе отдельную комнату. Трудно выразить словами ощущение счастья, охватившее меня, когда я переступила порог уже как законная хозяйка. Ведь у меня никогда не было своего угла. Квартиру в Петрограде я по малолетству помнить не могла, а о нашей избе на Пнях вспоминала только с чувством горечи. Всё остальное время мы жили по частным квартирам или в общежитиях, а последние годы – у свекрови, где я чувствовала себя скованно, понимая, что стесняю.
Весной я получила от сестры Тамары письмо, полное отчаяния. Она писала, что они с мамой и двумя детьми живут в деревне, в Воронежской области, и страшно нуждаются. Учительской зарплаты не хватает даже на самую скудную еду. Чтобы не умереть от голода, она еще работает в колхозе, но и это не спасает от нужды. Об одежде и обуви и мечтать не приходится. Письмо заканчивалось словами: «Я уже не верю, что буду когда-нибудь человеком, а не оборванцем». Я послала денег. Сообщила, что у меня теперь есть своя комната, и пригласила маму приехать ко мне на летние каникулы. Вскоре мама приехала. Сердце у меня сжалось, когда я увидела ее, такую измученную и истощенную, в старых стоптанных туфлях. Слава Богу, что у меня было чем ее накормить и дать возможность спокойно отдохнуть. Ей с трудом верилось, что можно есть сыр и другую пищу столько, сколько хотелось. Мама рассказывала, как тяжело им живется. Оккупанты заняли дом, в котором они жили, а их переселили в землянку. В довершение несчастья нашелся негодяй, который донес на маму, якобы она была еврейкой. На самом деле у нас в роду никогда не было евреев, но по этому доносу маму должны были расстрелять. Спасло ее совершенное знание немецкого языка. Она пошла к немецкому коменданту и рассказала всё о себе. Он внимательно выслушал ее и убедился в лживости доноса. Его восхищало безупречное произношение мамы. Ее отпустили. Видимо, это был человек порядочный и образованный.
Мама прожила у меня больше месяца и повеселела. Уезжая, она говорила: «Милый, милый Ростов». Вскоре я получила от нее письмо. Она писала: «Как много ты сделала для меня своей заботой. У меня будто крылья выросли. Все находят, что я помолодела». В заключение мама спрашивала, может ли она приехать ко мне насовсем. Конечно, я ответила, что можно. Вскоре мама приехала и поселилась у меня. Ее прописали на «постоянно». Я купила ей кое-что из одежды, и она устроилась на работу в среднюю школу. Шел к концу 1944 г. Почти ежедневно мы слушали Левитана, сообщавшего об освобождении всё новых наших городов. Чувствовалось, что конец войны уже не за горами. Мне было радостно, что мама со мной и ей хорошо. Но она все-таки не была вполне спокойна и просила, чтобы я взяла к себе и Тамару с детьми. Эта просьба поставила меня в затруднительное положение. Я пыталась отговорить маму. Как брать на 14 кв. метров еще трех человек, в том числе двух малых детей? Кончится война, вернется муж – что тогда? Но мама продолжала просить, и я согласилась. К счастью, я сумела выхлопотать заброшенную кухню, сделала в ней ремонт, и она стала пригодной для жилья. Теперь Тамаре с детьми было куда приехать.
Вечером 8 мая поползли упорные слухи о том, что сегодня объявят об окончании войны. Все были в ожидании, никто не ложился спать. В 12 часов ночи было объявлено по радио о безоговорочной капитуляции Германии. Как и в других городах, в Ростове в эту ночь никто не спал до самого утра. Улицы были заполнены ликующими толпами народа.
Итак, окончилась война. Жизнь входила в мирную колею. Приехала Тамара с детьми. Я была довольна, что мне удалось вытащить моих родных из глуши и избавить от безысходной нужды. Мама, имея уже два диплома о высшем образовании – дореволюционный и советский, могла осуществить свою мечту – работать в высшем учебном заведении. Она устроилась преподавателем немецкого языка в Ростовском университете. При этом завкафедрой иностранных языков Шпарлинский заметил, что для него было бы вполне достаточно диплома об окончании Высших женских Бестужевских курсов, которые ценил много выше советского диплома. Наша жизнь постепенно налаживалась. Жили мы, правда, в тесноте, но по тем трудным временам вполне терпимо.
 
В 1946 г. продолжалась демобилизация наших фронтовиков из армии. Возвращались наши воины, попавшие в плен, и лица, угнанные в Германию из оккупированных областей СССР. Власти начали тщательную разборку среди населения для установления местонахождения каждого во время войны. Население разделили на полноправных и неполноправных. Однако официально обо всех этих ущемлениях в правах человека не говорилось, предписания были секретными. В печати и по радио – всюду провозглашалось морально-политическое единство советского народа.
С мужем мы расстались, а в 1947 г. я вышла замуж во второй раз. Позднее у нас появилось двое детей – сын и дочь. В конце 1947 г. мы обменяли мои две комнаты на более просторную квартиру на улице Энгельса напротив Первомайского парка.
В конце этого года проводилась сталинская денежная реформа. Снизили цены на продовольственные и другие товары, и соответственно вырос реальный уровень заработной платы. Теперь на нее уже можно было существовать, не прибегая к всевозможным обходным маневрам. У меня уже не было необходимости помогать своим родственникам материально. Я подумывала о том, чтобы подыскать себе другую работу, поближе к науке, мечтала об университете, но не тут-то было: усилились гонения на «оккупированных». В университете против них открылась настоящая травля. От них старались избавиться под любым предлогом. На кафедре физиологии растений работала ассистентом моя близкая знакомая М. Х. Закиян. Она была прекрасным специалистом, умная, талантливая. Заведующий кафедрой профессор Каменев высоко ценил ее. Тем не менее, ее вызвали в отдел кадров и предложили подать на увольнение «по собственному желанию». Она отказалась. Ее предупредили, что всё равно уволят. Профессор все силы приложил, чтобы отстоять сотрудницу, но ничто не помогло. Она была уволена, как не справляющаяся со своими обязанностями. Та же судьба постигла и другого выпускника нашего факультета – Наума Рашкевича, но уже по другой причине. Он был фронтовиком, и его биография с этой стороны была совершенно чиста, но к тому времени поднялось гонение на евреев. Таких известных мне примеров множество. Мне, как лицу, находившемуся на оккупированной территории, пришлось оставить мечты о науке и радоваться, что у меня есть хоть какая-то работа.
Попытку попасть в науку предпринял и мой муж. Университет объявил конкурс в аспирантуру по его специальности. У него был уже хороший задел в виде научной статьи в центральной печати. Конкурентов на место в аспирантуре у него не было, но, тем не менее, в приеме ему отказали. Причина – был в плену, хотя и числился офицером, демобилизованным из армии. Заведующий аспирантурой задал вопрос – почему не покончил с собой, попав в плен, или не убежал. Сам он, благополучно просидевший всю войну в глубоком тылу, имел смутное представление, что такое фронт и концлагерь.
Вскоре в Ростов вернулись Галя Вязовская с матерью. Они были изгнаны и из Кавказского заповедника. Причина все та же – «были в оккупации», да к тому же еще – семья «врага народа». Положение их было отчаянным – ни квартиры, ни работы. Мы, ее подруги, собрали, сколько могли, денег, но это не спасло их от нужды. С большим трудом Гале удалось найти работу, низкооплачиваемую и далекую от науки. Забегая вперед, скажу, что после разоблачения культа личности Сталина Галя узнала о судьбе отца Петра Лавровича Вязовского. В 1941 г. при наступлении фашистов на Ростов осужденных погрузили в товарный состав и вывезли за пределы города, но далеко вывезти не удалось, так как враги отрезали пути. Тогда нашими властями был дан приказ облить вагоны бензином и поджечь. Люди сгорели заживо.
 
 Вернусь к своему положению в начале пятидесятых годов. Оно оставалось тревожным. Не утихали разговоры о предстоящих увольнениях. Чуканцев, который уже не был директором, а занимал важный пост в управлении, по-прежнему принимал горячее участие в моей судьбе. Желая как-то помочь, он выдал мне официальную справку, касающуюся моего пребывания в оккупации. В частности там говорилось, что я чуть ли не партизанила. Основанием для такого утверждения послужил тот факт, что во время работы на заводе при немцах по моей вине была испорчена партия казеинового клея. Меня тогда чуть не уволили. В справке было сказано, что я намеренно портила продукцию, чтобы навредить фашистам. Однако, несмотря на такой документ, пятно «оккупации» с меня не смывалось. А репрессии продолжались. Возникло известное «дело врачей». В Ростове арестовали лучших представителей медицинской науки – профессоров Воронова, Торсуева и др. Теперь они находились в тюрьме, ожидая решения своей участи. Неизвестно, чем бы кончилась эта вакханалия, но наступил март 1953 г., когда «вождь всех времен и народов» переселился в мир иной.
После ХХ съезда выходили на свободу оставшиеся в живых узники сталинских лагерей, шла их реабилитация. Наступила «хрущевская оттепель». Перемены коснулись и других слоев общества. Теперь лица, находившиеся на оккупированной территории, в плену, репатриированные и др. уже не считались изгоями общества, а становились полноправными гражданами. У меня вновь проснулась несбыточная до этого мечта о научной работе. Нелегко было решиться уйти с завода. Ведь столько лет занималась работой, далекой от науки, но все же я решилась. В 1956 г. мне представилась возможность перевестись в отдел радиобиологии НИИ биологии при РГУ. Но этот период моей жизни, тоже очень сложный и драматичный, требует отдельного рассказа.
 

добавить комментарий | комментарии (4)

Леонид Григорьян. Пенаты. Стихи.

Аркадий Мацанов. Зона. Роман.

Татьяна Крещенская. Стихи.

Александр Иванников. Стихи.

Екатерина Гонзалес. Рассказы.

Алексей Чубов. Кванты или Размышления о природе человеческих страстей. Журнальный вариант.

Нина Огнева. Стихи.

Сергей Николаев. О силе, движущей вечным пером. Критика.

Леонид Санкин. Чай да сахар!.

Наум Шафер. Скандал в университете. Из воспоминаний о М.А.Шолохове.

Ариадна Червинская . Из пережитого. Мемуары.